— Простите, вас как зовут?
— Нина.
— Меня — Петр. Вам, простите, сколько лет?
— Двадцать три.
— Мы почти что ровесники! Стало быть, можно на "ты".
Можно? Ну так слушай, Нина: поедем с нами, в эшелоне. Это, конечно, медленней, чем в пассажирском, но верней.
Она подняла глаза и пристально посмотрела на меня. Я смутился:
— Ну, что разглядываешь?
— Надо же поглядеть на человека, которому доверяешься, — сказала она. — Дальше Читы не увезете?
— Нет.
— А точно эшелон пройдет через Читу?
— Вероятно, да. Мимо не провезем…
Она задумалась, снова в упор глянула. И почему-то прерывисто вздохнула.
— Спасибо. Я согласна. Но для вас это никаких трудностей не создает?
— Какие там трудности! — сказал я беспечно и подумал о комбате и о Трушине. — Сами хозяева. Теплушка неказистая, но доехать можно. Пошли, Гоша?
Мальчишка задпчился, спрятался за мать. Она встала, взяла корзппку. Я взял чемодан. Процессия: я впереди, за мной Нина, тащившая за руку Гошу, он отставал, заплетался великоватыми, не по размеру, ботинками, явно собираясь расхныкаться. Идем, так сказать, на посадку.
Я оборачивался, бодряше улыбался Нине, пацану подмигивал:
"Шнре шаг, Гоша! Сейчас ты — ту-ту, домой!" — а сам думал: вот тебе и ту-ту, куда веду эту женщину с ребенком, как они будут жптъ несколько дней среди моих солдатиков? Старичка подвезли от Ишима до Омска, накоротке, — это одно, женщина и несколько дней — это другое. У нее, совершенно незнакомой, на глазах будет вся наша армейская жизнь. Ну, особых секретов нет: занятия почти не проводим, только политинформацию. Но разговоры-то могут быть не для посторонних ушей. И потом она женщина, как ей, извините, управляться со своими надобностями от остановки до остановки? Как оценят ее присутствие в вагоне Трушин, а следовательно, и начальник эшелона? Не заставят лп высадить? Женщина на корабле! И как поведут себя в данной ситуации они, мои солдатики? Со старичком было проще, с Макаром Ионычем. Разве что исчезновение часиков кое-кто связывает с ним, и то это вряд лп — часики.
Так или иначе — отступать было некуда. Да и не в мопх правилах отступать. Все-таки я спросил:
— Нина, а вы где работаете?
— В райкоме комсомола.
— О! И кем же?
— Инструктор по учету.
Райком комсомола — это неплохо, это обнадеживает. Начальство повезем.
На перроне мы наткнулись на Райку. Батальонная повариха, поблескивая медалью "За боевые заслуги", прогуливалась в одиночестве, и во взоре ее было высокомерие. Но когда увидела меня, то взор ее, кроме высокомерия, выразил и глубочайшее презрение: и ты, Глушков, такой же, как все, и ты уцепился за гражданскую бабу, да еще с ребенком, нет, люди добрые, вы подивитесь на этих мартовских котов! Я невольно заплелся ногами, наподобие Гоши.
В теплушке Нина сняла жакет, и оказалось, что плечи у нее узкие и вся она узкая, тонкая, как девочка. Мне это было приятно, как и то, что в эшелон посадил ее, по-видимому не замеченной батальонным начальством. Теплушке объяснил, кто Нина, почему и докуда едет с нами. Солдаты выжидательно помалкивали, оглядывая гостей и меня. И я понял: они поведут себя с ней так, как поведу я.
— Товарищ старшина, отгородим внизу закуток для наших пассажиров.
— Создадим купе, товарищ лейтенант, — ответил Колбаковскпй с неким тайным смыслом.
— Да, купе. В нем будут жить Нина с сыном. Отгородите моей плащ-палаткой. Драчев! Дай плащ-палатку.
Колеса под деревянным полом чугунно провернулись, застучали, и мальчик сказал:
— Мама, хочу пи-пи.
Никто не засмеялся, не улыбнулся. Нина вытащила из корзины завернутый в газету эмалированный горшок, водрузила на нем в уголке Гошу, задумчивого, сосредоточенного. Вот так-то, лейтенант Глушков: солдатская теплушка и детский горшок.
Не представляется ли вам это сочетание несколько противоестественным? Представляется. Но отлично, что у Нины есть горшок, иначе с пацаном была бы проблема.
На ужин была перловка, шрапнель, как называли ее в армии из-за специфических свойств (тут перловка уступала разве гороху). Старшина Колбаковский неизвестно с чего лично раскладывал кашу с кружочками колбасы; Нине наложил в отдельную миску, пацану — в отдельную: ему, как я заметил, больше колбаски, меньше шрапнели. Хлопчик рубанул вовсю, жмурился от удовольствия, облизывал ложку и пальцы. Мать внушала:
— Нельзя облизывать. Это некрасиво.
— Ничо, — сказал Кулагин. — По скусу пришлось, это заглавное.
К чаю Нине и пацану подложили сахару столько, что она растерялась: куда его? Я поморщился: забота, гостеприимство хороши в меру. Но Гоша начал хрумкать кусок за куском, и сахару поубавилось.
После ужина Гошу сморило, и Нина уложила его за плащпалаткой. Посидела с ним, затем вышла к столу. Потеснились, дали ей местечко. Молчали. В приоткрытую дверь всасывало вечернюю свежесть, запах хвои и влаги. В проеме мгновенно возникали и исчезали дорожные огни, и "летучая мышь" на стояке мгновенно то меркла, то разгоралась. У фонаря кружились бабочки, мошкара, изнемогая, падали на пол. По-собачьи повизгивала доска в обшивке вагона. Раньше этого звука не было. Или нэ примечал? Это деревянное повизгивание будит беспокойство, тоску и еще что-то.
На Нине была кремовая крепдешиновая блузка, которую буравили маленькие острые груди. Стараясь не смотреть на груди, я смотрел на них, на тоненькую, слабую шею с детской ложбинкой сзади, на худые нервные пальцы — на безымянном был перстенек. А где обручальное кольцо? Хотя извиняюсь: у нас, помимо стариков, не принято носить обручальных колец, за границей носят: золотые, серебряные, оловянные — в зависимости от достатка. Под Рославлем, помню, захватили в плен обер-ефрейтора, у него в ранце был узелок с золотыми кольцами, штук десять, — снимал с убитых товарищей. Когда из ранца выуживали этот узелок, немец чуть не упал в обморок. Ну, это я так, к слову.
Хочу отвлечься от Нины и от того, что нужно разговаривать.
Она была смущена, стремясь не показать этого. Смесь независимости, непринужденности с робостью, со скованностью. То постучит ноготками по столу и усмехнется, то отодвинется от сидящего рядом, подогнет ноги. То просветлеет, то нахмурится.
То раскроет рот, чтобы произнести фразу, то сомкнет, не произнеся и словечка.
Ефрейтор Свиридов закурил, но Логачеев прикрикнул на него;
— Задымил, паровоз! Мальчишку задушишь. Валяй дымить к дверям.
— Пардон, — сказал Свиридов и беспрекословно направился к двери.
— Да что вы, не беспокойтесь, ничего с ним не случится, — сказала Нина, покраснев.
— Как ничего? — веско проговорил старшина. — У мальчонки легкие не привыкшие к вашему зелью. Слушать всем: курить либо выходи на остановке, либо у дверей! Правильно, товарищ лейтенант?
— Вдвойне правильно, — сказал я. — Ибо и наша дама, по моим наблюдениям, не курит. Да, Ниночка?
— Упаси боже! — Она всплеснула оголенными по плечи руками, а у меня засвербпло — курнуть. Встал, пошел к двери.
Выпуская дымок, затягиваясь, спиной осязал взгляд Нины.
Захотелось внезапно повернуться и поймать его. И я внезапно обернулся. Нина глядела на Колбаковского, который ей что-то говорил. Черт! Несерьезная, мальчишечья досада заставила меня повременить с возвращением к столу. Я выдымил вторую папиросу и лишь после этого сел за стол. Там уже вязался неторопкий, вялый разговор.
— Значится, папашу схоронила? — говорил Логачеев. — С чего JK8 ЭТО ОН?
— Умер от ран. Почитай, всю войну прошел, — отвечала Нана, — А что ж так? — спросил Логачеев. — Ты в Чите, он в Новосибирске?
— Мама у меня умерла в сороковом году, — сказала Нина, — Отец женился вторично и уехал в Новосибирск. А я осталась у тетки, — История, — сказал Кулагин, отворачиваясь от насупившейся, поугрюмевшей Нины.
Снова молчали, и снова вязался неторопливый разговор.
— Ты вот скажи мне, дочка, — говорил старшина Колбаковскяй, — как Чита поживает?
— Да как всегда, — отвечала Нина.
— А большой город? — спросил Симоненко.
— Не очень, тысяч сто населения.
— А вот ты скажи, дочка, — чувствуется, что Колбаковскому приятно так называть Нину (хотя какая она ему дочка: ей двадцать три, ему лет тридцать пять), — скажи, дочка: как в Чите, ежели идут сильные дожди. Большой остров заливает?
Нина оживилась, с удивлением спросила:
— Вы бывали в Чите?
— Доводилось. — Колбаковский доволен, что растормошил ее, подмигивает безадресно, разъясняет всем сразу: — В Чите нету стоков для дождевой воды, она прет с сопок по улицам, а Большой остров в низинке, вот его и затопляет.
Похоже, Колбаковский рад, что может сообщить об отсутствии стоков, а Нина огорчена, что эти сведения не в пользу ее города, А Колбаковский подзуживал:
— Чита! Чп та, чи не та. Есть Чикаго, а есть Читаго. Чита город областной, для народа он пужпой… Как не надсмехаются над ней, бедняжкой!
Нина на подзуживание не поддалась. Спокойно, как бы растолковывая непонятливому собеседнику, она сказала старшине:
— Некоторые военные не жалуют Читу и вообще Забайкалье.
Из тех, которые там служат. Наверное, жалеют, что не стоят в России или где-нибудь в благословенных краях — Грузии, Молдавии, Украине. Там-то и климат поласковей, и с продуктами посытней. Рвутся туда душой. Поэтому Чита для них — пыльная, серая, забытая богом, они называют ее всесоюзной гауптвахтой.
Остроумно? Я не нахожу.
— Строгая ты, дочка, — сказал Колбаковскпн. — А как там поживает маньчжурская ветка?
— Как всегда.
Кулагин спросил:
— Что это — маньчжурская ветка?
— Это ответвление от железной дороги в сторону города Маньчжурия.
— Китайский город, — уточнил Колбаковский.
— Да, китайский. От него начинается КВЖД.
— А это с чем едят? — спросил Логачеев.
— КВЖД — Китайско-Восточная железная дорога.
— Мерси за справки, — сказал Свиридов, хотя вопросы задавал не он.
— Не стоит благодарности. А вам, старшина, скажу откровенно: человек я не пришлый, коренной, поэтому люблю Забайкалье и Читу.