«Если», 1992 № 04 — страница 32 из 46

Отчаянное стремление человека приспособить свое сознание к распадающейся действительности, адаптироваться к кафкианским превращениям эпохи толкает его в сторону мифотворчества. Мифологическое осмысление бытия сродни профилактике против безумия: окрашивая действительность в поэтические тона, пусть зловещие, апокалиптические, сочинитель мифов переключает свое непосредственное ощущение хаоса и разложения на опосредованное творчеством восприятие мира. Ему легче дышать в преображенной им самим действительности, ибо истинная правда и неприглядна, и эмоционально непереносима.

Мы живем в ситуации войны — войны мифов. Мифологема о демократии воюет с мифологемой об автократии. Мифологема о власти самозванцев-оборотней (большевиков, прикинувшихся либералами) борется с мифологемой о легитимности тех, кто сегодня занимает российский трон (легитимны, поскольку избраны, всенародным волеизъявлением). Но и само народное волеизъявление очень быстро оказывается фикцией, поэтической фигурой — достаточно вспомнить, как быстро сбросили со счетов пресловутое волеизъявление в Грузии.

Куда деваться человеку от мифов Смутного времени, от разнузданности своего собственного воображения, которому ни время, ни закон, ни строгость понятий (свойственная классическим эпохам) не ставят никаких пределов?

Великий провидец XX века, создатель бессмертной антиутопии, разрушившей до основания мифологию тоталитаризма, Джордж Оруэлл, попробовал упрятать своих несчастных героев в любовь. Не получилось; любовь, как и душа, оказались уязвимы для насилия извне, ибо человек и его любовное чувство не рассчитаны на пытки электрическим током. Заслонясь от клетки с крысами в комнате сто один влюбленный, теряя рассудок от ужаса, будет исступленно кричать: «Отдайте им Джулию! Отдайте им Джулию! Не меня! Джулию! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Разорвите ей лицо, обгрызите до костей. Не меня! Джулию! Не меня!» Оруэлл, вопреки опасным иллюзиям, будто человек способен умереть героем, невзирая на все муки и страдания, утверждал: «Ни за что на свете ты не захочешь, чтоб усилилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончилась… Перед лицом боли нет героев».

Мифотворцы, сочинители и поэты Смутного времени, богатые опытом страха и опытом освобождения от него, дерзают вновь обратиться к самой древней в мире мифологии — мифологии любви. Может быть, оттого, что и в самом деле это — при всех поправках и оговорках — единственная для человека нетленная ценность. Может быть, оттого, что хочется верить в эту ценность безоговорочно. Слабый, подверженный колебаниям и сомнениям, неуверенный ни в чем и прежде всего в себе, лишенный каких бы то ни было стандартных примет героизма певец любви, как и древние безумцы, отваживается — под всеобщий хохот и улюлюканье — не кричать, шептать: «Меня. Убейте меня — не Ее». Миф о любви, побеждающей смерть, сокрушенный эпохами «законности и порядка», вдруг — вопреки логике и прагматике Смутного времени — выходит из небытия. Смута — злая мачеха человеку общественному оказывается пусть не доброй матерью, но покладистой феей для человека частного: она его укроет от превратностей судьбы, не выдаст на поругание, пытку, казнь.

И если действительно, миф — не только выдумка, не только фикция, не только фантастический вымысел, а умственный и словесный след того, как жил и что чувствовал человек, то извлечение будущего из мифопоэтического текста настоящего выглядит неожиданно и обнадеживающе: Смуту одолеют не герои-сверхчеловеки, фанатики борьбы и побед, а люди частные, слабые, наделенные, однако, непосредственным органическим инстинктом жизни и даром любви.

Продержаться бы без героев…

Вацлав КайдошЗомби

Старик наблюдал, как девушка накрывает на стол. Ее движения были скупыми, на редкость рациональными и сливались с шелестом материи. Мгновенный взгляд — и скатерть уже легла на чистый стол, будто утренний иней. Он недовольно смотрел на девушку, но не отваживался что-либо сказать.

— Все готово, пора есть, — прозвучал голос. Ему хотелось услышать в нем чувства, краски. Ну, конечно, — без четверти семь, хоть часы проверяй, с раздражением подумал старик.

— Пора есть, — повторила девушка. Она сидела за столом словно восточная статуэтка, над которой не властно даже время. Глаза серые, как у Анчи, но нет того выражения…

— А ты, Андулка, разве ты не будешь есть? — спросил он, просто чтобы хоть что-то сказать. Он ведь прекрасно знал, что она никогда не ест в его присутствии. Да ест ли она вообще, мелькнуло у него в голове. Но потом он перестал думать о ней, поглощенный ароматным супом. Надо отдать ей должное: готовить она умеет — это не сравнишь с тем, что дают в ближайшем кафе. Он ел быстро, ежеминутно поглядывая на часы.

Он знал, что ровно в семь девушка встанет и заберет у него тарелку. Стрелка неотвратимо приближалась к этой цифре. Он так спешил, что даже вспотел, но последний стук ложки о тарелку совпал с ударом древних часов в углу комнаты.

— Обед окончен, — сообщила она, намереваясь забрать тарелку. Он прикрыл глаза и, как мальчишка, обеими руками вцепился в тарелку, просто так, чтобы посмотреть, что она будет делать. Даже не взглянув на него, она вырвала у него тарелку с такой силой, что он чуть не упал со стула.

— Осторожнее, бестия! — вскричал он.

Она остановилась.

— Что такое бестия?

Поразительно, как мало знала эта девушка. Она умела хорошо вести хозяйство, ходить за покупками и готовить, но иногда задавала такие вопросы, на которые ответил бы семилетний ребенок. Его охватил страх; он проклинал себя за трусость, но руки продолжали дрожать.

— Что это? — повторила она свой вопрос.

Он торопливо заговорил:

— Сейчас объясню. Бестия — по-латински зверь, — педантично сообщил он и торопливо добавил: — Но в этом слове нет ничего плохого…

— Разве я зверь?

— Ну… Это просто так говорится, — удрученно бормотал он, стараясь увильнуть от ее взгляда. Ее глаза… словно глубины вод; старчески бесстрастные глаза на лице молодой девушки.

Она кивнула — и удалилась на кухню.

Он вытер пот со лба и стал собирать силы для ждущего его утомительного трехчасового разговора. В конце концов, он старый человек и такие допросы не для него! Она выспрашивала его обо всем на свете, докапываясь до мельчайших подробностей, поражая своим терпением и ненасытной жаждой знания. Он чувствовал себя как студент перед привиредой-профессором и в конце разговора напоминал выжатый лимон. А потом всю ночь ворочался, изредка проваливаясь в дикие разорванные сны, куда приходила она, а вместе с нею даты и знаки — вопросительные и восклицательные.

Да, улыбнулся он, она и есть вопросительный и восклицательный знак — все сразу.

Правда, улыбки не получилось, она больше напоминала кривую гримасу. Угораздило же его попасть на старости лет в казарму: подъем в семь, потом завтрак, затем три часа вопросов и ответов, в одиннадцать тридцать обед, в двенадцать — вынос тарелок, два часа сна, полчаса прогулки в саду, три часа вопросов и ответов, ужин, и снова — вопросы, вопросы…

Старик вздохнул. Боже, как он раньше любил свою работу: каждое мгновение греческой истории он прожил сам. А теперь? Тоскливый вечер загадок греческих классиков и туманных описаний болтливых историков.

— Скажи мне, — попросила она, вернувшись из кухни, — какую позицию заняли архонцы в споре Солона и Писистрата?

Вопрос заинтересовал его, несмотря на первоначальное желание не отвечать вовсе.

— Солон был великий человек, понимаешь? Для афинян того времени — почти бог. Когда пришел Писистрат, Солону было около восьмидесяти, за него говорил авторитет известного философа. Никто не отваживался ему возражать. Но, конечно, за Писистратом стояли вооруженные люди…

Она неуверенно кивнула:

— Они просто испугались. Человека можно сломить страхом. Людей всегда побеждали страхом.

Рассуждая, она разглядывала свои руки, лежавшие на столе — привычка Анчи, когда та была молодой. И на портрете, который висел за спиной девушки, Анчи сидела в той же позе. Девушка и портрет были настолько схожи, что у него перехватило дыхание. Внезапно он почувствовал согревающую волну нежности к этой девушке… но тут прозвенел звонок.

Она остановила его взглядом.

— Я скажу, что тебя нет дома. — Девушка встала и повернулась к двери.

— Нет! — отчаянно крикнул он. У него было такое ощущение, что она перерезает последнюю ниточку, связывающую его с внешним миром. Он повис у нее на руке, бормоча путанные и бессмысленные просьбы, но девушка не слушала, увлекая его за собой к дверям. Он отпустил ее и упал на стул, пытаясь отдышаться. Он знал, что произойдет дальше.

Двери на миг откроются. На вопрос: «Господин профессор дома?» — она лаконично ответит: «Нет» — и захлопнет дверь. На телефонные звонки тот же ответ: «Господин профессор уехал».

Его душили злоба и унижение.

— Я убью ее, — шептал он. — Ей-Богу, убью ее…

Снова зазвенел звонок, на этот раз более настойчиво, и старик почувствовал отчаянное желание вырваться из своего одиночества, поговорить, наконец, с людьми, которые умеют смеяться и живут обыденной жизнью. Внезапно пришло сознание того, что это его последний шанс.

И старик решился.

Не раздумывая, он выскочил в коридор. Девушка уже подходила к двери. Он заметил блеск серебристой пуговицы сзади на воротнике ее платья. Такое же платье с такой же пуговицей носила Анчи, когда они были молодыми… Остановить эту решительную девицу он не сможет, но задержать?.. Рвануть за пуговицу, порвать платье — и пока ахи и охи, он успеет выскочить за дверь…

Она как раз взялась за ручку, когда он схватил пуговицу и, стараясь оторвать, сильно дернул.

В тот же момент дверь распахнулась, и в комнату заглянуло усатое лицо доктора, но сейчас профессор не видел своего друга. В руке он сжимал пуговицу, а девушка вдруг судорожно дернулась, замерла, колени ее подогнулись, и она сползла на пол, как кукла.