«Если», 1995 № 11-12 — страница 3 из 17

Эзра подтолкнул Роберта локтем и увлек прочь. Они взяли фуру с лошадьми, подводу с парой быкоблюдков, съестные припасы, коров и овец, годовалого бычка и барана-стригунка, несколько рулонов ткани, семена. Никто им не мешал, не пытался задержать. Роберт оглянулся и долго смотрел на молчаливых Блэкни. Впрочем, вскоре он отвернулся и стал глядеть вперед, на дорогу.

— Хорошо, что наш дом у них на виду, — заметил Хаякава ближе к вечеру. — Он служит как бы посгоянным напоминанием. Я убежден: рано или поздно они к нам придут.

Блэкни пришли гораздо раньше, чем он думал.

— Как я рад видеть вас, друзья! — радостно приветствовал их Роберт.

Они же схватили его и неумело связали. Потом, не обращая внимания на его вопли: «За что? За что?» — ворвались в новый дом, выволокли наружу Суламифь, Микихо и малютку, вывели на волю всех животных, но ничего больше не взяли. Потом взялись за печь — они разворотили ее, разбросали повсюду тлеющие уголья, зажгли кто ветку, кто щепку, кто жгун. Вскоре дом охватило пламя.

Казалось, Блэкни окончательно обезумели. Багровые лица, глаза вот-вот выскочат из глазниц, дикие вопли — ничего не разберешь. Эзру, который работал под навесом и прибежал на шум, повалили наземь и принялись дубасить поленьями и палками. Когда Блэкни утихомирились, стало ясно, что ему больше не встать. Микихо протяжно эавыла.

Роберт на какой-то момент прекратил сопротивляться. От неожиданности Блэкни ослабили хватку, он вырвался и с криком: «Инструменты! Инструменты!» — бросился прямо в огонь. В тот же миг со страшным грохотом обрушилась крыша. Суламифь потеряла сознание. Тонюсенько, пронзительно заверещал младенец.

Блэкни словно очнулись — быстро обложили навес со всеми механизмами и инструментами, мусором и хламом и, не мешкая, подожгли.

Пламя поднялось до небес.

— Неправильно, неправильно, — твердил на обратном пути Боб Рыжий.

— Плохое дело, — соглашалась Мэри Коротышка.

Суламифь с Микихо кое-как плелись следом за Блэкни. Ребенка несли Мэри Верзила. Она напевно мурлыкала:

— Ребенок малышка, ей-ей.

Старый Билл Белобрысый никак не мог избавиться от сомнений.

— Быть дурной крови, — сказал он и пустился в размышления вслух: — Женщины других нарастят больше ребенков. Молчок, молчу. Учить их как следует. Пусть никак не смешноходят, так-то. — Он закивал, широко осклабился и уставился в окновид.

— Неправильно было. Неправильно. Еще один дом. Небыть никогда еще один дом, ни второй, ни третий. Ей-ей! Небыть никогда других, как этот Дом. Нет.

Он посмотрел вокруг, охватил взглядом стены в трещинах, просевшие полы, провисшую крышу. В воздухе слегка попахивало гарью.

— Дом, — произнес он блаженно. — Наш Дом!

Перевел с английского Владимир МИСЮЧЕНКО

Александр Кабаков
ТОСКА ПО РОДИНЕ КАК ОБРАЗ ЖИЗНИ

А поначалу какими безобидными созданиями виделись нам герои А Дэвидсона!..

И сколь трагически неожиданным на фоне патриархальной безмятежности оказался исход.

Вечную дилемму, что лучше: свобода незащищенной личности или защищенность личности несвободной— автор и не пытается разрешить, лишь добавляет очерёдную горькую ноту.

Но ведь специалисты в этом вопросе нам хорошо известны.

Это мы с вами, уважаемые сограждане.

Правда, писатель А. Кабаков полагает, что над этим вопросом нам предстоит мучиться еще и в грядущем веке, куда автор отправил персонажей нового романа «Последний герой», который издательство «Вагриус» планирует выпустить в свет в конце этого года.

Любители фантастики, помня «Невозвращенца», будут весьма удивлены картиной нашего будущего, нарисованной в романе, и мы непременно предоставим автору возможность оправдаться перед читателями в ближайших номерах нашего журнала.

Ну а пока останемся в XX веке и вместе с писателем попытаемся рассмотреть этот вопрос не в социальном или философском, но в эстетическом ключе.

Есть в Москве несколько домов, облик которых сложился не только по архитектурному замыслу, но и в связи с таким житейским обстоятельством, как смерть от инсульта семидесятитрехлетнего старика. Их начинали строить как высотки, но после пятьдесят третьего года быстро заверши-ли, отказавшись от средней, собственно высотной, со шпилем, части. Так они и остались: плоские мощные квадраты с невысокими башенками по углам, остановленные на полпути к небу символы величия маленького покойника. В некоторых из угловых башен живут люди, там помещаются крайне неудобные, но невероятно изысканные квартиры, двухкомнатные, но при этом двухэтажные, с тесными кухнями, самодельными ванными и уборными, заставленные и заваленные, естественно, старо-московским барахлом.

…Итак, я поднялся в старом, с сетчатыми дверями лифте до девятого этажа, потом еще на один марш по лестнице, отпер железную дверь в прожилках ржавчины и вышел на залитую гудроном крышу. Сиреневое московское небо, чуть припорошенное золотом мелкой городской пыли, летело над этой огромной, усеянной невысокими трубами под металлическими зонтиками и бетонными коробками, крышей. Несколько венских стульев с рваными плетеными сиденьями стояли вокруг овального раздвижного стола на толстых квадратных ножках. Стол был застелен вязанной крючком скатертью, на нем стояла штампованная алюминиевая многоэтажная ваза с белой и красной черешней. Над столом на длинной, косо висящей проволоке качалась лампа под жестяным колпаком.

Я открыл дверь своего жилья.

В тесной прихожей на стене висели мужской и дамский велосипеды харьковского завода со свернутыми для экономии места набок рулями. Спицы мужского были переплетены цветным проводом, а женского скрыты под разноцветными сетками. Рядом с велосипедами висело чешуйчато переливающееся жестяное корыто, а под ними стояла гигантская прямоугольная плетеная корзина с крышкой, запертой маленьким висячим замком. Возле рогатой вешалки приткнулись мужские галоши с красной байковой подкладкой и слегка надорванными задниками и дамские резиновые ботики с пряжками сбоку и оставленными внутри них туфлями. Тощими складками свешивался зацепленный за один из рогов вешалкой-цепочкой макинтош сизовато-серого коверкота, рядом с ним обвисло дамское пальто из бордового драпа. А на самых верхних рогах вешалки болтались зеленая велюровая мужская шляпа и маленькая дамская шляпка-«менингитка».

Я прошел в кухню. Низенький пузатый холодильник «Газоаппарат» хлюпал и задыхался, в эмалированную раковину с черными пятнами сколов редко капала вода из крана, газовый счетчик неумолимо нависал над плитой. Я положил покупки на стол, покрытый кремовой медицинской клеенкой, — что делать, достать цветную почти невозможно.

В комнате выпуклым тусклым глазом линзы глянул на меня «Ленинград» — гордость дома: аппарат, совмещающий телевизор и радиолу. Слева от него громоздилась «хельга», еще один предмет моей роскоши — огромный шкаф-буфет со стеклянной дверцей в средней, более низкой части, со скругленными, обтекаемыми углами и большим количеством медных накладных полосочек и уголков. Справа же возвышался вовсе не гармонирующий с этими чудесами современной моды и комфорта платяной шкаф из потертой и потрескавшейся фанеры, с мелкими стеклянными переплетами в верхней части узкой дверцы и зеленоватым зеркалом в широкой. Посередине комнаты, под ребристо-круглым оранжевым абажуром с длинной шелковой бахромой стоял круглый стол, края вишневой плюшевой скатерти свешивались до полу, а в центре стола, на ажурной белой салфетке сверкала узкая к середине, высокая лиловая ваза с «золотыми шарами», сорванными минувшей ночью в соседнем дворе.

Я сел на кожаный диван, привалился к потертому и потрескавшемуся валику, закинул руки за голову, закрыл глаза… Когда я откинулся, мраморные слоны на полочке, которой венчалась спинка дивана, пошатнулись и тихо стукнули друг о друга. Закатное солнце, горячий поток которого тюль на окне рассекал на тонкие струи, согрело веки.

Когда я открыл глаза, она уже накрывала стол к ужину, а по телевизору передавали концерт. Пел Бунчикоа, читал Смирнов-Сокольский. Она поставила шпроты, тарелку с ломтями языковой колбасы в коричнево-красно-кремовую шашечку, бутылку любимой ею «рябины на коньяке» и пару бутылок темного «мартовского» пива для меня. В треснутую, невесть от кого оставшуюся гарднеровскую салатницу она выложила из влажного пергамента, обнаружившегося внутри банки, крабов, в не десертную кузнецовскую тарелку с отколотым краем — брынзу из «Армении». Широкий подол ее кремового, в голубых цветах, крепдешинового платья взвивался и закручивался, не поспевая за ее мелкими и быстрыми шагами, и пробковые подошвы молочно-белых босоножек часто стучали по крашеным доскам пола и беззвучно переступали, попадая на пересекавшие в разных направлениях комнату узкие дорожки из лоскутов.

Я выключил телевизор — заодно вытащив из воды очередную попавшую в линзу муху — и включил приемник. Футбольный комментатор очаровательно затараторил после торжественных позывных, там-там-та-ра-ра-ра-ра-там-там, матч уже начинался, я представил толпу не добывших билета возле «Динамо», мальчишек в тапочках с обернутыми вокруг щиколотки шнурками и конных милиционеров, возвышающихся над толпой.

Мы выпили и поужинали, и я принес из кухни свою главную покупку — торт из мороженого в квадратной высокой коробке из прогибающегося картона, разрезал бумажный коричневый шпагат, и открылись твердые розочки, кремовые вензеля и плоские шоколадки по углам.

Теперь по радио шел спектакль, «театр у микрофона», голоса Яншина, Абрикосова и Целиковской легко узнавались, в студии с шумом падал дождь, гремел гром и скрипели тележные колеса — играли классику.

Вот и счастье, сказала она, глядя через стол зеленовато-желтыми, оттенка свежего цветочного меда, глазами, вот и счастье — мир и покой, свобода быть вместе… Я не успел возразить ей, не успел сказать: потому и счастье, что ненадолго, и покой лишь иллюзия, а свобода…