Уэллс сделал еще одно открытие, чрезвычайно ценное для формирования арсенала приемов фантастики. Он впервые по-настоящему всерьез и по-настоящему художественно показал, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Так родился жанр антиутопии. И если в романе «Война в воздухе» крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой «Машине времени» он описывался как результат оказавшегося в тупике самого прогресса.
Антиутопии практически сразу абстрагировались от научных частностей и от промежуточных стадий трансформации общества из того, где живут читатели, в то, где живут персонажи. Началось описание результата — и людей, действующих внутри него.
Как только объектом фантастики стали не ТРАНСФОРМАЦИИ МИРОВ, а ТРАНСФОРМИРОВАННЫЕ МИРЫ, виток спирали оказался полностью пройден и уже на новом уровне вооруженная беспрецедентным арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.
Сказать, что после этого она встала в ряд с такими произведениями, как великие утопии Средневековья (теперь воспринимаемые, скорее, как антиутопии), или положительными и отрицательными мирами Свифта, значит, почти ничего не сказать. Во-первых, и сами эти произведения лежат в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его возникновения в ближайшем будущем; а стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет на реальной охоте, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу «Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают», он совсем не кокетничал, имея в виду именно это шаманство и заклинательство. Но коль скоро предполагается, что фантастике доступно ПРЕДОТВРАЩАТЬ, то равно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и СОЗИДАТЬ, не так ли?
А во-вторых, апофеозом этой традиции для европейской культуры явились такие произведения, как Евангелие и Апокалипсис. Книга о Царствии Небесном и о том, как жить, чтобы в него войти — и книга о конце света и о том, как жить, чтобы через него пройти.
Вот тут разговор пойдет уже о религии.
История развития религий — в огромной мере есть история развития составляющих их основу потусторонних суперавторитетов. А эти последние развиваются едва ли не в первую очередь по своей способности считать «своими» как можно больше людей, все меньше внимания обращая на их племенную, национальную, профессиональную, классовую и даже конфессиональную — до обращения — принадлежность. Дело в том, что этика, обеспечивающая ненасильственное взаимодействие индивидуумов в обществе, была доселе только религиозной — скорее всего, в нашем культурном регионе она уже и может быть только религиозной.
Почему нельзя дать в глаз ползущей из булочной бабульке и отобрать у нее батон? Ни логика, ни здравый смысл не дают на этот вопрос ответа. Но если большинство людей начнет вытворять все, что разрешает здравый смысл, общество быстро превратится в ад. Ибо здравый смысл есть не более чем срабатывающий на сиюминутном, бытовом уровне инстинкт самосохранения Спасает от такого ада лишь не обсуждаемое, с молоком матери впитанное ощущение, что бить бабушек в глаз нехорошо.
Но, собственно, каким образом такой запрет впитывается с молоком матери? И даже если запрет впитался, вдруг человек, повзрослев, от большого ума все ж таки задастся вопросом, что такое «нехорошо»? Тут-то и нужен ориентирующий, дающий критерий нравственной оценки действий суперавторитет. Запрет бить бабушек — иррационален, он не от мира сего, он как бы противоречит здравому смыслу. Значит, и поддерживающий его суперавторитет неизбежно должен быть иррационален, внелогичен. И чем сложнее Становятся требования этики, чем более они расходятся с требованиями функционирующего вне добра и зла прагматизма — тем более суперавторитет должен становиться не от мира сего. Верую, ибо абсурдно.
На родоплеменной стадии — это первопредок, напридумывавший массу всякого рода табу: то нельзя, это нельзя… Но только по отношению к людям, то есть членам рода. Остальные двуногие и людьми-то не называются, обозначаются совсем иными словами. Бог в это время еще не спаситель, а только наказыватель. Он не зовет вверх, а лишь ставит в строй и командует: Левой! Правой! Охоться! Паши! Делись! И невдомек дикарям, что именно так, стреноживая эгоизм этикой, срабатывает на высшем, уже не сиюминутно-ситуационном, а долговременно-социальном уровне, нащупанном после многовековых проб и ошибок, все тот же инстинкт самосохранения.
Однако стоит обществу усложниться настолько, что представители различных племен начинают взаимодействовать более или менее постоянно, архаичные племенные суперавторитеты выходят в тираж, ибо вместо того, чтобы объединять индивидуумов, они дробят их на «своих» и «чужих». А это чревато взаимоистреблением. Жизнь зовет новых, интегрирующих богов. И они приходят. Постепенно появляются и завоевывают мир этические религии, для которых «несть ни эллина, ни иудея». Критерием «своего» делается братство уже не по крови, а по вере; таким образом, братства размыкаются и перестают быть жестко и навечно отграниченными друг от друга. Теперь вход в братство открыт каждому. И возникает новый мощнейший манок — посмертное спасение. Но запретов становится гораздо больше, потому что интегральный Бог превращается из наказывателя в спасителя. Наказание остается лишь как нежелательный, вспомогательный, побочный момент его деятельности. Бог, в отличие от первобытных божков и первопредков, предлагает человеку возвыситься над самим собой.
Потребность в очередном скачке такого же рода возникла как следствие секуляризации и затем обвальной атеизации европейского общества в XVIII и в особенности в XIX веках. Лишив этические нормы авторитета Христа, новая культура фактически сделала мораль недееспособной, превратила ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитных перед издевательствами живущих здравым смыслом прагматиков. Это поставило общество перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено.
Вне зависимости от желания тех или иных философов, разрабатывавших различные учения, ни один из них не мог пройти мимо этой проблемы. Сознательно или нет, они просто не могли не попытаться отыскать некий новый суперавторитет, который, став для каждого уверовавшего в него человека ценностью большей, нежели собственное «я» с его разгульными и бессовестными запросами, подкрепил бы мораль и сделал ее заповеди непререкаемыми, не подверженными индивидуалистическому размыванию и искажению.
И, разумеется, появились другие — те, кто искал суперавторитет именно в изолированном «я», вырвавшемся из пут этики, и сознательно атаковал интегрирующие суперавторитеты, объявляя веру унизительной, словно цепи рабов, словно костыли, на которых покорно ковыляют те, кто не хочет даже попробовать передвигать-, ся без них. «Я» действительно в ту пору вырвалось — и не могли не появиться гении, ополоумевшие при виде забродившего по Европе призрака индивидуальной свободы.
Именно в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории. Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в значительной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. Именно эта концепция позволила начать поиск качественно новых, секуляризованных суперавторитетов, объединяющих людей в способные к беспредельному расширению братства по совершенно новому принципу. Суперавторитеты эти — модели посюстороннего будущего.
Очень показательно, что подобные, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой — докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она испокон веков; там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет государство/семья. Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна — там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении: кружить по плоскости стало уже негде, пришлось подниматься на новую ступень, а здесь, разумеется, поджидали новые проблемы.
Кстати, и серьезная фантастика — тоже практически исключительно детище христианского культурного региона. По-моему, это не может быть простым совпадением.
Прекрасно прослеживается связь этики с суперавторитетами даже на таком простеньком примере, как категорический императив.
Не делай никому того, чего не хочешь себе — ведь это краеугольный камень любой этики, и все мы его помним. Но в канонических текстах мировых религий, насколько я могу судить, фраза, где он формулируется, никогда не оставляет его в изоляции, не провозглашает в голой беззащитности и бездоказательности. Делается иначе.
«Не делай человеку того, чего не желаешь себе, и тогда исчезнет ненависть в государстве, исчезнет ненависть в семье».
«Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки».