«Если», 2003 № 06 — страница 26 из 38


В ПОИСКАХ ЧУДА

В последнее время в отечественной фантастике возникло новое, хотя, в общем-то, вполне предсказуемое событие — на книжных прилавках появились сочинения религиозно-христианской тематики. Поскольку наша фантастика, в отличие от классической русской литературы, по известным причинам не имеет традиционных образцов этой темы, то понимание самой проблематики нового направления очень индивидуально. Отношение читателей — тем паче. Попытаемся в рубрике «Диалог» вместе с критиками и писателями разобраться в этом литературном явлении.

________________________________________________________________________

Мария Галина: Появление фантастики на религиозную тему приобретает сейчас столь массовый характер, что уже можно даже выделить отдельные «поднаправления»: мистико-исторический роман (Андрей Валентинов, Елена Хаецкая, Ольга Елисеева); «теологическая космоопера» (из последних назову «Спектр» Сергея Лукьяненко); даже «мистический технобоевик» («Полдень сегодняшней ночи» Дмитрия Володихина). И наконец, «альтернативная теология». Только за прошлый год вышли «Золотое солнце» Дмитрия Володихина и Наталии Мазовой, ваши «Круги в пустоте», «Мстящие бесстрастно» Натальи Некрасовой… Хотя первой ласточкой были, пожалуй, давние «Холодные берега» Сергея Лукьяненко.

Виталий Каплан: Все-таки Валентинов был раньше. «Дезертир» — 97-й год, «Овернский клирик» — 98-й. «Небеса ликуют» — видимо, самый характерный для него роман — вышел в 99-м году.

Возможно, следовало бы коснуться термина, введенного Д. Володихиным, «сакральная фантастика». Мне он представляется не слишком удачным. Во-первых, дословно получается «священная фантастика», что неявно заключает в себе претензию на боговдохновенность. Во-вторых, отсутствует четкий критерий жанра, фактически сюда зачисляется всё, что использует мистику не только в качестве художественного приема. Может, лучше подошло бы выражение «теоцентричная фантастика»?

М.Г.: Заслуга Володихина уже в том, что он первым назвал это явление. Но сам термин действительно расплывчат. Здесь, кстати, возникает один парадокс. Тут я солидарна с тезисом Вячеслава Рыбакова: фантастика по сути своей литература религиозного характера, «сакральная», если уж на то пошло.

Ведь она выводит человека за пределы физически и физиологически допустимого, за пределы ограничений, накладываемых естественнонаучной парадигмой.

В.К.: А как же быть с «твердой» НФ, где ни чуда, ни бессмертия, ни тем более Творца, а только лишь научное открытие, новейшие технологии или действие, перенесенное в будущее? Все-таки в своем тезисе вы подразумеваете не всю фантастику, а лишь некое ее подмножество. Само по себе это подмножество, конечно, шире жанра «сакральной фантастики» — скажем, и Брэдбери, и Саймак, и наши Колупаев с Крапивиным сюда попадают.

М.Г.: Так ведь и классической НФ давно уже нет. Она закончилась на основателях — Жюле Верне и Герберте Уэллсе. «Аэлита» Толстого — чем не «сакральная фантастика»? Как и все встречи с высшим разумом, все сюжеты с обретением сверхчеловеческого могущества, все, если пользоваться словами Лема, «жестокие чудеса» («Солярис», кстати, тоже вполне «сакральная фантастика»). Современная фантастика работает с основными религиозными положениями, пусть и замаскированными под науку. Другое дело, что все это очень далеко от какой-либо канонической конфессиональности, но, скажем, «Конец детства» Артура Кларка в этом смысле глубоко религиозная книга. А настоящая «твердая» НФ — это же капля в море!

В.К.: Но в российской фантастике довольно заметная капля. Александр Громов, к примеру. Или произведения в жанре киберпанка/киберспей-са. Ранние вещи Тюрина и Щеголева, «Сердца и моторы» Васильева, «Лабиринт отражений» Лукьяненко. Конечно, и здесь, если покопаться, можно открыть что-то метафизическое, но в целом это все-таки НФ. И научная она не потому, что упор делается на звездолеты, а потому, что основана на тех представлениях о мире, которые целиком укладываются в научную — или, если угодно, материалистическую — парадигму.

Интереснее вопрос о каноничности. Я уверен, что это понятие вообще неприменимо к фантастике (да и в принципе к художественной литературе). Разумеется, книга, созданная в той или иной культурной среде, будет нести нечто, характерное именно для этой среды. Но это «нечто» лежит не в области теоретической теологии, а глубже — в характере переживаний, в интонациях, «красках». Тут разница такая же, как между понятиями «мировоззрение» и «миросозерцание». Мировоззрение — то, что человек думает. Миросозерцание — то, что он чувствует. Так вот, конфессиональное окружение автора влияет, скорее, именно на миросозерцание. А на уровне мировоззрения автор чаще всего ни в какие конфессиональные рамки не вписывается. Исключения есть, но редки: Толкин, Клайв Льюис, Орсон Скотт Кард…

М.Г.: Я бы еще Честертона добавила. Но это все — там, за рубежом. А у нас в этом смысле была ситуация уникальная. При всем государственном твердолобом атеизме потребность в вере осталась. И мы верили — в науку. Казалось, она все сможет, не сейчас, так вот-вот. Наука со всеми ее грядущими чудесами заступила место религии именно в плане возложенных на нее метафизических надежд, а фантастика в этом смысле была еще действенней — за счет «художественности», степеней свободы… Отчасти именно скрытым религиозным «посылом» и объяснялась бешеная популярность фантастики в безрелигиозном обществе. Я бы назвала тогдашнюю фантастику — причем, именно «научную» — теологией позитивистов.

В.К.: Согласен. Душа человеческая тянется к потустороннему, просит чуда — и не находя естественных форм удовлетворения этой духовной потребности, сублимируется и в науке, и в искусстве, и в социальном строительстве.

М.Г.: Дедушка Фрейд совсем другое говорил касательно природы сублимации… Но, если серьезно, человек и впрямь тоскует по чуду. Дело даже не в том, что «если Бога нет, то все позволено». Дело в том, что если Бога нет, то все бессмысленно. Человек как индивидуум, в принципе, хотя и мучительно, но может жить с таким ощущением. Литература — нет. Кризис «большой литературы» тому доказательство.

И снова парадокс — сейчас, когда все запреты сняты, особого прорыва в «теоцентричной», пользуясь вашим термином, фантастике все-таки не наблюдается.

В.К.: Так ведь по большому счету не так уж много времени и прошло. Чтобы появились сильные образцы «религиозной фантастики», нужно, чтобы сначала очень многое продумалось, прочувствовалось, проговорилось, испыталось в новых условиях жизни. Я не жду ничего серьезного и глубокого на волне ажиотажа, бума. Только-только религиозная жизнь входит в более или менее спокойное русло. Подождем еще лет десять — пятнадцать…

М.Г.: Как вы сами отметили, даже на Западе, где существует вполне давняя и почтенная религиозная традиция, заметные фантастические произведения на религиозную тему можно пересчитать по пальцам. И даже с Толкином не все так просто. Он среди перечисленных вами примеров самый спорный — и одновременно самый знаменитый. То есть опять парадокс. Если фантастика, как мы согласились, по определению обладает неким религиозным посылом, то сохранится ли этот посыл при обращении к религии впрямую? Не к онтологической проблематике, а именно к тому или иному конкретному верованию?

В.К.: В каком смысле — «обращение»? Если автор сознательно ставит перед собой задачу миссионерской проповеди и использует художественные приемы лишь в качестве средства, то соглашусь: тогда фантастика перестанет быть литературой, и очень быстро. Она станет беллетризованной формой проповеди. Собственно, в этом нет ничего ужасного — те же «Письма Баламута» Клайва Льюиса являются именно такой литературной проповедью. В отличие от его же «Пока мы лиц не обрели». Просто это разные жанры.

Следовательно, если автор переходит некую границу — начинается неизбежная профанация. Профанация эта до поры до времени может быть замаскирована чисто литературными средствами, но рано или поздно шило вылезет из мешка.

М.Г.: Вот именно. Боюсь, мы сейчас и имеем дело с такой профанацией — по большей части. То, что можно делать с научными истинами в пределах художественной литературы (экспериментировать, дополнять, «поправлять»), нельзя проделывать с истиной религиозной, в особенности человеку верующему. Яркий пример тому — «Пелагия и красный петух» Бориса Акунина. А с другой стороны, я как-то плохо представляю себе фантастику, строго ограниченную религиозными догмами. Мало того, я очень сомневаюсь, что такую «душеспасительную» фантастику с восторгом встретит непривычный к ней читатель.

В.К.: Многие встретят это отрицательно. Но писатель не должен слишком уж сильно тяготиться этим обстоятельством. «Каждый пишет как он дышит». В конце концов, тот же Вячеслав Рыбаков своим романом «На чужом пиру» вызвал массовый читательский гнев. И что с того? Человек написал (и талантливо!) то, что думает. Писал кровью сердца, а не ради тиража. Все равно ведь найдется читатель, «которому эта проповедь средствами фантастики окажется близкой. Тут важна прежде всего искренность текста. Если автор дышит верой и пишет об этом, потому что не может не писать, и если вдобавок он еще и умеет писать — получится талантливая вещь. И это будет литературой. Может, даже Литературой.

М.Г.: Как раз «На чужом пиру» мне кажется во всех смыслах вещью неудачной. В том числе неудачей художественной, литературной. Вот я и хочу спросить: не уподобится ли фантаст-неофит, весьма упрощенно и напористо втолковывающий читателю «Благую Весть» в своем пересказе, пропагандистам советских времен, сочинявшим истории о «настоящем пионере Васе»?

В.К.: Тут ключевое слово — «пропагандист». Агитатор пишет не потому, что это для него естественный (да, пожалуй, и единственный) способ дышать, а потому, что отрабатывает социальный заказ. Пускай даже не из меркантильных соображений — но все равно у него превалирует некая «внешняя» задача. Советскому пропагандисту, даже идейному, пионер Вася был сам по себе безразличен. Но он понимал, что детей надо воспитывать на «положительных примерах», и гнал километрами пионерогеройский текст. То же самое возможно и в случае религиозного пропагандиста. Будет километрами гнать благочестивые рассказы, в большинстве своем глубоко вторичные.