— Так может, тебя утопить?
— Ты что! Ты что! Наоборот, приюти меня. Я полезен.
— Чем? — как в сказке спросил Семейка.
Дьяк не ответил.
…Летом было, отбивались в устье реки.
…Снизу и сверху выскочили лодки. На них стрельцы.
…Одноногий их многому научил. Будто всю жизнь так делали — лезли на борт злые, ножи в зубах, дым от пистолей. Запах крови и страха прогнал с берегов птиц. Часть царских холопов сбросили в воду, пусть придут в чувство в ледяной воде. Другую часть оттолкнули в лодках шестами. Немец на одной ноге стоял на борту своего севшего на мель коча (тем и спаслись), кричал обидное.
Семейка довольно морщил побитое оспой лицо.
Пусть мы в сендухе, да все в соболях, а молодой царь в бедном борошнишке.
Ишь, военного немца на нас послал! Вот и ходи теперь в холодном немецком камзоле. Может, уже и нет царя. Ходят слухи, что подменили его в Голландии. Вместе с глиняной трубкой. Теперь Россию, как кочергой, со всех сторон шурудит немец, черт, ада подкидыш. Вот и в Сибирь прислал такого же. А разве сибирский снег потерпит отпечаток чертова копыта?
Так и решил: оживем к весне, обманным путем подпалим немецкое стойбище. Чтоб ни один стрелец не ушел. Кто выскочит из огня, тех на рогатины.
В который раз вспомнил про Алевайку.
Оставил чудесную девку другу приказчику.
Слезно просил, прощаясь: «Вернусь, Иван, храни девку. Припас беру, пищаль, зелье пороховое. А ты пользуйся девкой, пока нет меня. Сытая, сам видишь, бока круглые. Оставляю трехсвечник с зеркальцем. Пусть смотрится. Обману немца, вернусь. Мы и не с такими справлялись. Девка при тебе не заскучает, знаю. Вон у тебя какая печь с вмазанными изразцами — такие издалека везут. Крылатые кони летят по сини. В тепле девка долго не сносится».
Думал, так будет, только одноногий переиначил.
Войдя в острог, беспощадно сжег избы установленных розыском воров, разметал строения. Друга приказчика — за тесную дружбу с ворами — повесил на невысокой ондуше. На ней шишечки, как узелки,
— много навязано. Оказалось, невысокая. Поставили приказчика на колени, чтобы задохнулся скорей. А девку Алевайку, лицо лунное, рогатые брови, немец возит при себе как приманку.
Беда ведь не по лесу ходит, она всегда среди людей.
Когда-то родилась Алевайка от веселого удинского казака. Потом его зарезали шоромбойские мужики, а мать дикующая тихонечко умерла. Получились у Алевайки длинные глаза и лицо тугое, как гриб — земная губа. Совсем молодой приютил девку Семейка, вырастил. Всегда теперь грудь крест накрест шалью перевязана — бабы научили. Дышит туманно.
А сама ничего не боится.
В этом даже немец убедился.
Однажды рассказал ей про голову человека, поднесенную одной царевне на блюде, Алевайка оживилась, подвигала рогатыми бровями:
«Такое хочу».
«Да зачем тебе?»
Пожаловалась: «Семейка меня за деньги оставил приказчику».
«Я ж повесил приказчика».
«Теперь Семейку хочу».
«А мертвецов разве не боишься?»
Когда казенный дьяк передал все это Семейке, тот только сжал губы плотно. Господь знает, как ему поступать. Конечно, нехорошо: у немца одна нога, а живет с чужой девкой, нас называет ворами, гоняется с пушками. А все потому, что в Разбойном приказе жестокий князь-кесарь настрого приказал нанятому за деньги немцу сыскать того Сеньку — вора и разбойника. А то, видите ли, захватил многие сумы медвежьи с мяхкой рухлядью, считай, вся прибыль ясачная прошла у царя меж пальцев. Без всякого снисхождения приказал князь-кесарь повесить самых злых прямо при дороге. А не будет дороги, то при реке. А не будет реки, где угодно!
В длинных переходах Разбойного приказа коптили свечи.
Скрипели перьями сумрачные дьяки и приказные, боялись, что их тоже пошлют в Сибирь. Пройдет азиат в халате, за окошком проскрипит обоз с пропалой рыбой. По стене зеленые пятна — плесень, с улицы — блеянье, мык. Под такой шум князь-кесарь Федор Юрьевич прямо приказал привезти вора Сеньку в Москву в железной клетке, чтобы показать всему народу. Царскую волю следует честь.
А ведь с чего началось воровство?
У казенных анбаров в Якуцке стоял в карауле служилый человек Семейка Козел. С ним был Лазарь, этот без фамилии. Отошел в сторону, а тут явился посыльный от воеводы. Потребовал выдать у караульного Козла припас для какого-то залетного гостиного гостя. «Давай ключи!» Чуть не в драку. Казаки два года ничего не видели, а этому — выдай сразу!
Идти за ключами Семейка отказался.
Гостиный гость вызвал своих людей, пригрозил именем стольника и воеводы Пушкина Василия Никитича. А Семейка все равно отказался. «Вот не пущу к анбарам, — грозно сказал, — никого, пока нам, служилым, не выплатят содержание! И хлебное, и соляное, и денежное». Самого воеводу, явившегося на шум, ухватил за груди, отпихнул прочь.
Конечно, набежали воеводские люди.
Отбившись обухом, Семейка опять схватил стольника и воеводу за груди, поволок из сеней на крыльцо. А там уже десятники, промышленники, гостиной сотни люди. «Не дадим себя больше бить! Уйдем, — закричал Семейка, — в сендуху!» Прямо в лицо обомлевшему воеводе крикнул: «До смерти тебя, может, и не убьем, но длинные руки пообломаем!».
Так взяли припас и три коча.
Хорошие кочи. Проверенные. В каждый погрузилось почти по двадцать человек.
Днища округлые, не страшно войти и в льды — выдавит наружу, как яйцо. На палубах кочка — специальный ворот, с помощью которого снимают судно с мели. Канаты — ноги — от борта до высоких мачт. Уже через три дня, спускаясь по реке, разгромили встречных воеводских людей. Еще через три месяца — у богатого промышленника Язева, возвращавшегося с Алдана, обобрали паруса и снасти. Младшему Язеву, схватившемуся за нож, сломали руку. А там добрались до ясачной рухляди. Много чего взяли за два года вольницы.
Если бы не немец…
Этот — прижал. Не оторвешься.
Глубокой осенью, гонимые жестоким немцем, прошли старую Го-лыженскую протоку и остановились в глухом месте. Пойди сыщи последний оставшийся коч среди многих островов и речек. Поставили четырнадцать изб и баню. Вместо стекол натягивали на крошечные окошечки налимью кожу, вместо дверных ручек привязывали ремешки. Умудрились вытащить судно на берег — почистили обросшее днище, залатали квадратный парус, сменили мачту.
Приходили дикующие в меховых рубашках — омоки и одулы.
Кричали строго с того берега: «Нанкын толухтат!» («Теплого дня!»).
Им тоже отвечали, но близко не подходили: люди какие сердитые. Таких даже бить страшно. Один казенный дьяк Якунька не стеснялся спросить, что у дикующих есть особенное? Отвечали: ничего. Только горшки. Хвосты собольи замешиваем в глину, прочные горшки получаются.
Вот дождемся весны…
Обойдем снегами городище немца, ударим первыми…
Черного ефиопа, про которого рассказывал дьяк, пустим в прорубь, пусть налимы удивятся. Всех побьем, кого найдем. Остальных простим. Среди снегов город поставим с веселыми заставами. Кругом — в рогатинах и в высоких сигнальных башнях, чтоб никакой немец больше не пришел. Сибирь велика. От рыбы кипит река, зверя много. Такой веселый построим вертоград, чтобы даже месяц в небе без какого ущерба! Даже дикующих привлечем. Заметил, что говорит вслух, только услышав Якуньку, охотно подхватившего:
— …ими торговать станем.
— Дурак! У немца научился?
— Да ты что? Ты что? — рвался Якунька. — Я по небогатому уму.
— Где немец ногу потерял?
— Говорит, ядром оторвало.
— А мне говорили, заспал в теплом зимовье, — не поверил Семейка. — Лежал на печке, а нога и выскользни в приоткрывшееся окошечко. Мороз сильный. Так отморозил ногу, лежа на горячей печи, что отнять пришлось.
— Твоя правда.
В разгар морозов перед острожком, занятым стрельцами и казаками, снова стали появляться дикующие. Совсем бесхитростные. Одно на уме: «Что видел? Что слышал?». Сильно дивились отпечатку деревянной ноги. Дивились, почему у рта мохнатые (так русских называли из-за их бород) рубят избы, когда удобнее ставить урасу? И ондушу — печальное дерево зачем валят? Чтобы вырасти выше человека, ему много лет надо. Качали головами: у рта мохнатые уйдут, их избы все равно упадут. Лето придет, мерзлота ходить будет — упадут. Тут целые берега падают летом в реку.
Бесхитростные, дивились.
Немец тоже дивился, привыкнуть не мог.
Считается, что приходишь в совсем новые места, что никто до тебя сюда не заглядывал, пустыня от края до края, а на третий день в особенно пустом месте нашли старое костровище. Промерзлые угольки, пенек рубленый. Дикующие подтвердили: одно время приходил бородатый, мохнатый у рта, брал соболя. Взамен ничего не давал, только дрался.
Пришлось зарезать.
Немец такое считал справедливым.
Девке Алевайке рассказал, как в южном море под звездами за такое вот («Казну грабят!») за борт бросил на веревке человека ногами вверх, чтобы захватывал жадным ртом воду. Спорили, сумеет ли ухватить рыбу ртом? Так он ухватил.
Алевайка широко раскрывала глаза.
Немца слушала, а обижалась на Семейку.
Мучил ее вопрос: сколько денежек, какой припас взял за нее Семейка с приказчика?
— Майн Гатт! У боцмана Плесси на плече обнаружили знак дьявольский. Алое кольцо и как бы черная роза с кровью. Спрашивали по-доброму: откуда знак? Он не знал. Повесили.
Алевайка еще шире раскрывала глаза.
Обижалась на одноногого — какие страсти!
Ходила с ним к дикующим. Те чувствовали родство. Протягивали руки. Особенно к немцу, чтобы убедиться, что он тоже человек. Вот идет, оставляет круглый след. На деревянной ноге нельзя ходить по снегу, а он идет, подпрыгивает, будто его неведомая сила ведет, как шамана. Привел в сендуху стрельцов в шапках. Зачем? Сгинут. Дикующим в голову не могло придти, что потому и дали немцу стрельцов, чтобы не вернулись в Москву. Когда-то убежали из войска с литовского рубежа, государь справедливо решил: зачем такие в России?