«Если», 2005 № 04 — страница 10 из 58

Увлеченная невидимым, Еля не ответила. Казалось, она Бата просто не слышит.

Охотник подошел к девочке вплотную и требовательно привлек к себе. Еля посмотрела на него снизу вверх мутным, пьяным взглядом.

— Что еще? — дерзко спросила она.

— Чего мы ждем? — повторил Бат.

— Мы ждем сходня! — Еля вырвалась, оттолкнула Бата и вернулась к своему.

— И долго еще ждать?

Бат был готов поручиться, что если бы не мытарь-ветер, взымавший по звуку с каждого созвучия, за спиной его послышалось бы «раш-раш-раш».

— Долго еще ждать? — спросил Бат, обращаясь к юноше, который завороженно смотрел туда же, куда и Еля, то есть — в никуда.

Но ответила ему Еля.

— Мы уже на нем! Смотрите! Мы уже еде-е-ем! — и Еля засмеялась ликующим, захлебывающимся смехом, в котором много было от буйства и совсем ничего — от детских забав. — Едем!

Снег под их ступнями дрогнул. Заворчал. Заерзал. Словно какая-то сила нехотя его одухотворяла — так медленно, но неотвратимо превращаются в экстатические волчки храмовые медиумы, когда их телами овладевают духи божественных танцоров.

Тут же снежный корж неспешно тронулся вниз по отлогому склону — набирая скорость, наращивая мощь.

— Хотите, я дам вам свою руку? — спросила Бата Еля.

— Зачем?

— Ну, вам же, наверное, страшно…

— Нет, — сквозь зубы процедил Бат.

«Да», — признался он сам себе.

— Как хотите, — загадочно улыбнулась Еля. — Когда будет страшно, вы сразу берите мою руку. А то ведь от страха, как от раны, тоже можно умереть. Вы меня слышите, дяденька Бат?


Снежный остров, отливающий аквамарином неземных морей, нескладно лавировал в мутных потоках лунного света. Он полз вниз, путаясь амебными ножками в своем шлейфе из зловещего гула и снежной пыли. Полз в самую гущу рыхлых облаков, что походили на присыпанные свинцовой пылью взбитые сливки. Исподволь склон горы становился все круче, сходень — все массивней.

На спине острова, будто на льдине утки, что заплутали по пути на спасительный юг, стояли золоторусая девочка, тщедушный, длинноногий отрок в набедренной повязке и крепкий нестарый охотник с крупным оплывшим лицом.

Ветер лизал кудри юноши, разбирал на сальные прядки черную, с проседью и залысинами, шевелюру охотника и, не выпуская из своих прозрачных пальцев, раскрывал веером жидкий девчонкин хвостик.

Вдруг остров притормозил, уткнувшись брюхом в гигантский скальный нарост, и вся троица повалилась ничком — впрочем, устоять на ногах не сумел бы даже канатный плясун.

Послышался высокий хохот девочки и беззлобная охотничья ругань. На миг стало тихо. Но вот снежная лава поползла дальше ухабистой своей дорогой, и снова загудело, затряслось.

Сначала Бат Иогала смотрел во все глаза. Пытался понять, объяснить или хотя бы запомнить.

Но потом пытаться перестал. И его сознание обратилось пустым сосудом, в который чувствам вольно заливать что угодно: глазам — белое мельтешение, сердцу — нездоровую свою стукотню, ушам — славные звуки лютни. Пальцам же — тающую, дразнящую кожу снежную прохладу.

Славные звуки лютни…

«Трень-трень-трень». Бат прислушался.

Приятное мужское сопрано ведет мелодию. Язык песни кажется Бату знакомым, но что это за хряскающее, звенящее согласными наречие — наверняка не сказать. Да и откуда льется эта музыка? Звуки долетают сзади. Но повернуться и посмотреть, откуда именно, у бедолаги Бата, зачарованного, завороженного превращениями снежного острова в снежного слона, а слона в дракона, забавы ради съезжающего с горы — просто нет мочи.

«Раш-раш-раш», — смеется обочь юноша.

— Здорово! — вопит Еля.

Сопрано за спиной оканчивает куплет, и два новых голоса — басовитый и тенорок — принимаются наперебой нахваливать певца. Тут наконец Бат решается обернуться.

Что ж, на спине сходня путешествуют не только Еля, Бат и Раш-Раш.

Позади, тоже на снегу, устроились еще четверо незнакомцев в пестрых громоздких платьях с широкими рукавами. Недобрым лиловым сиянием окружены их фигуры.

Немолодой грузный мужчина — назойливо разодетый, в высоком сиреневом тюрбане, с развращенными, влажно блестящими губами — сидит, подобрав под себя короткие толстые ноги, на подушке с кистями. Рядом с ним в подобострастных позах — трое молодых людей придворной наружности.

Один настраивает свою лютню, уложив ее на колено.

Другой, полный, женоподобный, деликатно прочищает горло — видать, снова готовится петь.

Большеглазый, с упрямым выражением этих глаз, третий, стоит на коленях позади важного толстяка в тюрбане и через батистовую рубаху разминает ему плечи — хладнокровный, непроницаемый.

Все четверо ведут себя почти непринужденно и старательно не замечают набирающего обороты хаоса, который царит вокруг.

Будто не несется грохочущая снежная река по крутому склону, не трещит примятый ее сносящим препятствия бегом приземистый уродливый лес. Если бы не ветер, что задавал хорошую трепку рукавам их одежд, и впрямь можно было бы подумать, что не несется и не трещит.

Ряженая четверка не отпускала Бата.

Евнух снова запел в лад лютне. Лицо того, что в тюрбане, замаслилось — правда, не ясно, от сладостных ли созвучий или от умелых тычков массажиста, а Бат все разглядывал их чудные платья и словно бы старинные лица.

В крое одежд Бат не разбирался, но между лицами быстро прочертил зыбкие легато несомненных сходств.

С одной гусиной попки срисованы были их подбородки, вполголоса перекликались узко посаженные глаза, а носы, острые, чуть раздвоенные на конце, ни на что не походили, кроме как друг на друга.

«Видать, отец и сыновья, — догадался Бат. — Но зачем они с нами? Откуда? Ведь на вершине не было больше никого?»

Бат, привыкший примечать и по приметам проведывать самое важное, увлекся тем, который играл на лютне.

Быстры, искусны, сновали пальцы музыканта. Но глаза его не смотрели на струны. Они вообще никуда не смотрели, незрячие, лишние.

«Певец — евнух. Лютнист — слепой. А третий сын?»

Сопрано дотянуло куплет и смолкло. Выплюнул что-то поощрительное толстяк в тюрбане. Лютня опустилась на гулко дрожащий снег. И только упрямец с непроницаемым лицом разминал батюшкину жирную спину, не изменив даже ритму.

— Третий — глухой, — прошептал Бат.

И тут стало ему тошно и холодно, как ни разу не бывало в его жизни прежде. Даже когда по осени тонул он в жидкой, хваткой, утробно чавкающей трясине, отступив по недосмотру с тропы, было ему веселей.

Ибо в музицирующей четверице признал он баснословного ирверского тирана Бата Иогалу и его злосчастных сыновей. Тех самых, чьи тела, высушенные веками, цветом походящие на старую карамель, а запахом — на аптеку, заточены в знаменитом мавзолее, со стен которого смотрят на мир тысячи пустых глазниц; выбеленные временем человеческие черепа ведь тоже умеют «смотреть»…

Бат знал, уроды стекаются к тому мавзолею со всего света, чтобы там от зари до зари выпрашивать себе исцеления и платить втридорога за каждый хлебец. Но мавзолей — он далеко. А эти четверо — тут. И все как будто живые… Но что значит «как будто»?

Дрожа всем телом, Бат отвернулся.

Рядом с ним размахивала руками и во все горло радостно визжала Еля. Скалился, расшвыривая лепкий, желтушный лунный снег тихоня Раш-Раш. Парочка была окрылена, взбудоражена безумной ездой — для них, не исключено, не только безумной, но и привычной. И, уж конечно, до поглощенных музыкой призраков не было им, беспечальным, никакого дела.

— Дай мне свою руку, Елюшка, — ноющим, покорным голосом попросил Бат и шепотом добавил: — Прошу тебя.

А потом был скальный карниз, открывающийся в темноокую бездну — с него-то и сверзился гигантский белый слизень на всем ходу, — было и кувыркание в воздухе, и льдистая пыль, от которой не продохнуть. Не отпуская руки охотника, отрывисто хохотала Еля, спиной летящая в пушистую пропасть. Угловато размахивал руками-крыльями, а когда наскучивало — совершал акробатические перевороты оказавшийся в воздухе ловким, словно кот, Раш-Раш. Вразнобой голосили сыновья ирверского тирана. У самых глаз Бата пронеслась ношеная меховая рукавица — неужели та, которую подарил он песняру?

Бат Иогала с усилием закрыл глаза — сосуд его души был полон выше края, не пошла бы трещина…


Проснулся Бат Иогала поздно. Снаружи оглушительно чирикали птицы — так громко бывает только в марте.

Кряхтя и почесываясь, он встал с соломенной лежанки, ухнул, потянулся.

Что было потом — после того, как падение в воздушную бездну окончилось безболезненным приземлением в-непонятно-куда и он перестал орать, — Бат помнил смутно.

Кажется, они отправились спать на соломенное ложе.

Легли «валетом»; то есть, как ложились, Бат совершенно не помнил, память сохранила лишь одну картину: они уже лежат. Он — головой на север, Раш-Раш и Еля, обнявшая белую сутулую спину Раш-Раша, — головами на юг. Помнил он еще, как Еля все никак не желала угомониться: шумливо щекотала Раш-Раша, егозила, толкала его, Бата, под ребра своей маленькой ножкой в ворсистом шерстяном чулке, а он, для порядку сердито, прикрикивал на безобразников, хотя пару раз и сам, кажется, не выдержал, сорвался в неуемный гогот, словно одержимый смешливым духом. Впрочем, за последнее Бат не мог поручиться…

Хоть спал он и долго, но той ядреной, первородной бодрости, что необходима охотнику по утрам, не чувствовал.

Старею…

Он прошелся по пещере взад-вперед, просто так, без всякой цели. Пнул ногой пустой котелок.

Ни Раш-Раша, ни Ели в пещере больше не было. Но куда они подевались, Бат себя не спрашивал.

Пожалуй, ответа на этот вопрос он знать и вовсе не хотел. Как не хотел знать наверное, а правда ли, что призраки те были Батом Иогалой и его сыновьями.

Взгляд охотника упал на пригорюнившуюся бутылку из-под масла, теперь пустую, и тотчас ему мучительно, невероятно захотелось снова оказаться рядом с Елей и Раш-Рашем. В объятиях чудной ночи, где все так зыбко и страшно, но где с души словно бы сходит короста, высвобождая живое, главное. Бат даже поймал себя на мысли, что его, как зверя, подманить теперь можно запросто на Елин благодейственный хохот да на «раш-раш-раш», как дикую рысь — на поддельный мышиный писк.