«Если», 2008 № 10 — страница 12 из 44

И все стихло.

Мир медленно вращался вокруг него, наполненный чужими тенями и голосами.

Он поднял голову: от платформы остались только ноги-опоры, жалко торчащие из воды, вокруг плавали бурые покореженные обломки, а рядом на волнах, подернутых радужной пленкой, покачивался огромный плот из тростника, и на этом плоту рядами лежали люди, белые и неподвижные, точно прибитые морозом личинки мух, и несколько кэлпи, стоя на плоту, укладывали их бок о бок, ворочали, чтобы уложить поплотнее…

Фома перегнулся и дотронулся до ближайшего.

— Они совсем холодные! Мертвые!

Элата покачал головой.

— Они живы. Мы держим слово. Они просто спят. Сородичи найдут их и разбудят.

В голосе его Фома уловил пурпурный оттенок неуверенности.

— Ты бард, — сказал Элата. — Ты и вправду бард. Если бы не ты, мы бы не смогли уничтожить нефтяную машину. Но ты пел, и мы старались.

Фома рыдал, отвернув лицо.

— Они мертвые, мертвые! — плакал Фома. — Ты обманул меня! Вы все меня обманули! Чертовы кэлпи!

Догорающие огни преломлялись в его полных слез глазах.

— Кэлпи? — переспросил Элата. — Ты выпил священный напиток. Ты пил молоко королевы. Ты бард, ты владеешь именами. Зови нас тем именем, которое тебе доступно.

— Как? — устало спросил Фома.

Спящие-мертвые покачивались на волне, кэлпи перегнулся и оттолкнул шестом плот.

— Фоморами, — сказал Элата…

…Голова кружилась, точь-в-точь как после того случая, когда он по ошибке хлебнул из стоящего на столе отцовского стакана. Трава качалась перед его лицом, и каждая травинка была словно глубоко прорезана в прозрачном воздухе.

Он видел все как будто через увеличительное стекло: песчинки, прилипшие к коже, лезвия травы, покачивающиеся на уровне глаз; на верхушке каждой травинки сидел, охватив ее скрюченными лапками, крохотный черный муравей.

— Личинка вертячки, — сказал неслышно подошедший Элата, и голос его вспыхнул в голове у Фомы россыпью алых искр. — Зараженный ею муравей больше не стремится укрыться на ночь в муравейнике, наоборот, ему хочется залезть как можно выше, он забирается на самый верх травинки и скрючивается там… от холода. Утром таких муравьев склевывают птицы. А дальше личинка вертячки продолжает развиваться у них в потрохах. Хитро устроено, верно, бард? Какая-то крохотная козявка может изменить поведение большого муравья… И он больше не бережет себя, не работает на пользу своим сородичам… он позабыл муравейник. Ради чего?

— Кто-то поселился у меня в голове, Элата, — сказал Фома. — Я вижу все не так, как раньше. Может быть, я тоже найду свою травинку, вскарабкаюсь на самый верх и там меня склюет птица?

— Ты пил молоко королевы. Кто знает, о Фома, может, именно ты видишь мир таким, каков он есть. И кто знает, быть может, этот муравей сейчас счастлив, как никогда не был.

— Я больше не человек? — осторожно спросил Фома. Он поглядел на свою руку. Рука была белой и поросшей короткими взрослыми волосками.

— Ты бард. Это больше, чем человек. Больше, чем фомор.

— Я — личинка, — сказал Фома, охватив голову руками. — Я никогда не стану по-настоящему взрослым.

Он встал и, пошатываясь, пошел к очагу. Одноглазый Балор, стоя на коленях, переворачивал на раскаленном камне розовую рыбу, при виде Фомы он поднял голову и улыбнулся.

— Ты был с дочерью-сестрой. А мы развлекаемся друг с другом. Кто из нас взрослый?

Фома пожал плечами и сел рядом с Балором, приняв у него кусок завернутой в листья рыбы.

— Вы не стареете, Балор? Я видел только молодых.

— Старших мало, — сказал Балор, дуя на пальцы. — Тот, кто не умирает в бою, становится старшим.

— Тогда почему вы так стремитесь умереть?

— Умереть в бою почетно. Но у старших своя честь. Они выше стыда.

— Что такое молоко королевы?

— Молоко королевы, — Балор в почтении приложил пальцы к губам, оттого ответ его прозвучал немного неразборчиво — это молоко королевы. Что здесь еще можно добавить?

Фома так и не понял — имелось ли виду действительно молоко королевы (доят они ее, что ли?) или какая-то жидкость с чудесными свойствами, изменившая самую его суть. И где она, королева? Где они вообще прячут своих женщин? Изумрудные чертоги, подумал он, прохладные мраморные полы, бассейны с водяными лилиями, зелень, чернь и серебро… и женщины кэлпи, на светлой коже игра зеленоватого света, отчего кажется, словно они не ходят, а плывут в толще воды.

— У нее есть дочь?

— Нет.

— Но я видел ее. Она…

— У нее нет дочерей. Только дочери-сестры.

Фома ничего не понял и пожал плечами.

Элата подошел, он нес на вытянутых руках что-то похожее на росчерк полета ласточки. На лицо легли параллельные тени.

— Это арфа Амаргена, — сказал он. — Теперь она твоя по праву.

— Арфа? — осторожно переспросил Фома. Он первый раз видел арфу, хотя любительский духовой оркестр, игравший в парке по воскресеньям, слушал с удовольствием и даже пытался подпевать.

— Да. Амарген был бардом нашего гнезда. Он знал, что вы убьете его. Он первым понял, что вы убиваете бардов. И тогда он сложил песню. И спел ее нам. Он спел песню о людях. О белоруких. О железе, которое убивает нас, но если мы возьмем его себе, оно станет убивать их. О том, что если мы хотим вернуть себе честь, надо быть хитрыми как выдры. Надо обратиться к нашим врагам. Надо искать барда среди них. Он спел это нам, а потом дочери-сестре… И она сказала: да. И мы стали учить ваш язык. Мы раздобыли ваши железки и научились ими пользоваться. Другие гнезда смеялись над нами, называли нас отступниками. Что говорят они теперь?

— Он спел вам это?

— Бард — тот, кто поет о новом. Пока он не споет, нового нет. Возьми арфу, бард.

— Но я не умею играть!

— Ты пил молоко королевы. Возьми арфу.

Фома протянул руку. Ладонь была шире и крупнее ладони Элаты. Арфа отозвалась тихим звоном, словно он провел пальцем по краю хрустального бокала.

Фома пристроил ее у коленей, положил ладонь на струны, и арфа ответила вновь. Голос ее одновременно был как у женщины и как у птицы.

— Нет! — сказал Ингкел.

Арфа вздрогнула и смолкла.

— Эта белая личинка — бард? — Ингкел пренебрежительно сложил ладонь щепотью и дунул на нее в знак того, что Фома для него просто ничтожество.

— Он пел, и мы бились честно, — сказал Элата.

— Ты принял за песню глупые вопли, Элата. Значит ли это, что ты сам глуп?

— Хочешь драться со мной? — спокойно спросил Элата.

— Да, — сказал Ингкел.

— Вы что, сошли с ума? — Балор прожевал кусок рыбы и теперь морщился, потому что поспешно проглоченная кость оцарапала ему горло. — Нас осталось мало, а вы, точно рыбы-собаки, кидаетесь друг на друга. Мы взяли барда для того, чтобы он собрал нас вместе, а не для того, чтобы он рассорил всех нас. Извинись, Ингкел. Извинись перед Элатой, а не то ты будешь драться со мной.

Драться с Балором было стыдно, потому что для этого требовалось мало мужества. Балор был одноглазый и часто пропускал удар слева.

— Фоморы подерутся, — пела арфа, — глупые фоморы сейчас подерутся. До крови, до зеленой крови! И их станет меньше на одного!

— Мальчишка прав, — сказал Балор. — Прислушайтесь! Зачем

нам братоубийство? Мало нас режут белорукие, чтобы мы еще и истребляли сами себя?

«Я же не умею играть, — думал Фома, — вон на ней сколько струн… как управиться со всеми сразу? Но она все-таки играет. Сама… Под моей рукой… Опять это проклятая магия проклятых кэлпи. Что они со мной сделали?»

Элата поднял руку.

— Ты не любишь его, Ингкел, — спросил он, — нашего белорукого барда? Очень хорошо. Будь при нем. Будь всегда при нем.

— Бесполезно, — сказал Ингкел, — из чужака не сделаешь своего.

— Твоя ненависть будет ему привязью. Впрочем, — заметил он, — ему все равно некуда бежать. Для сородичей он теперь чужак. Перевертыш.

— Я спою вам, как я вас ненавижу, — всхлипнул Фома, и арфа отозвалась глубоким протяжным вздохом.

— Главное, пой правду, — велел Элата, — остальное неважно. Бард для того, чтобы петь правду…

«…Меня будут искать, — думал Фома, — не может быть, чтобы папа не искал меня. Он вызовет спасателей, людей на моторках, доблестную команду, он станет на носу самой главной лодки, замечательной лодки на подводных крыльях, и они помчатся по протокам, и убьют всех кэлпи, и спасут меня. И Элату убьют, и этого страшного злобного Ингкела, и одноглазую жабу Балора.

Но он должен был ринуться в погоню сразу. А ведь прошло уже два дня! Или… больше?»

Его тело выросло слишком быстро и оттого перестало понимать время. Словно где-то внутри у него были часы, такие неторопливые и медленные, отсчитывающие время по каждому сантиметру роста, по каждому коренному зубу, вставшему на место молочного, а теперь эти часы сломались…

Его не спасли вовремя, и теперь он стал предателем. Он пел для кэлпи. И они напали на буровую. И убили людей.

Но он пел правду.

Но барды всегда поют правду.

Но если бы он не пел им, они бы не напали!

Нет, напали бы, но подло, исподтишка…

«Я испугался, вот что. Просто испугался».

Арфа Амаргена, предоставленная сама себе, вздохнула всеми струнами сразу. И что-то вверху, далеко-далеко, ответило ей.

Что-то маленькое, не больше шмеля.

Что-то большое, просто очень далеко. И оно гудело.

— Самолет!

Он вскочил. И замахал руками.

— Сиди, чужак, — сказал Ингкел сквозь зубы и погладил свой самострел.

Фома покосился на Элату. Элата молчал. Лицо у него было спокойным и безразличным.

Фома сел.

— Ш-ш-ш, — сказала арфа.

— Но это мой папа, — сказал Фома. — Он меня ищет. Отпустите меня, пожалуйста! Ведь я уже спел вам.

— Твой папа ищет маленького мальчика, — возразил Элата.

— Но он узнает меня! Я все расскажу, и он узнает.

— Дурачок, — сказал Элата, — ты пил молоко королевы. Тебе нет места среди людей. Тебе и раньше не было места среди людей, дурачок.