Вот, пожалуй, и вся история о том, как отставной корнет Александрийского полка вел гребную флотилию на штурм столицы Курляндского герцогства.
Но, как вы понимаете, было еще много всяких приключений и неприятностей, прежде чем мы окончательно выбили врага из Курляндии.
Наутро Бахтин насколько мог честно доложил фон Моллеру о моей роли в сей военной операции. Ему не хотелось, чтобы адмирал принял его за безумца, и он некоторые моменты преподнес в сглаженном, так сказать, виде. Он объяснил, что Калинин и я взяты были в качестве проводников, и наше знание местности позволило избежать подводных рогаток, а также благополучно пришвартоваться в Митаве, обстрелять город и высадить пехоту. Боюсь, что в его донесении концы с концами не сходились, но итог был перед адмиралом на ладони — Митава взята, вражеские пушки и боеприпасы захвачены, даже шубы и сукно из обоза — и те погружены на лодки и доставлены в Ригу. А что касается экипажей обеих бахтинских лодок, видевших мои странные маневры на ночном берегу, — то его приказ держать язык за зубами исполнялся свято. Теперь лишь, может статься, кто-то из матросов, списанных на берег, рассказывает о ночном плавании через старицу Курляндской Аи, привирая немилосердно и обращая одного-единственного черта в целую их дивизию.
Фон Моллер не стал вдаваться в подробности и сказал, что он иного от «Бешеного корыта» и не ожидал.
Мы сделали то, что могли, и даже то, что было превыше сил человеческих. Но Митаву наши войска не удержали. Южнее, вокруг артиллерийского парка, оказавшегося в Рундале и назначенного первоначально для осады Риги, заварилась такая каша, что нашим пришлось отступить. Фортуна отвернулась от Штейнгеля и Левиза, наше потрепанное войско, потеряв две с половиной сотни убитыми, покинуло Митаву, и там опять водворились пруссаки.
Но вскоре прилетела отрадная весть — Бонапарт отдал приказ об отступлении из Москвы! И мы ожили!
Я не подружился с Бахтиным так, как это принято у нас, гусар, но о дуэли речи уж не было, и я совершил еще несколько рейдов на «Бешеном корыте» — мы ходили на Шлок и Вольгунд и знатно их обстреляли. А потом фон Эссена государь сместил, прислав к нам военным губернатором маркиза Паулуччи.
«Бешеное корыто» сражалось до начала ноября, когда похолодало. Затем главной заботой Бахтина было спасти свою лодку от разумной, но весьма для нее опасной выдумки фон Моллера. Он сообразил вморозить более десятка канонерских лодок в лед напротив Рижской крепости и Цитадели, чтобы они служили батареями. Обывателей заставили готовиться к штурму — поливать водой одетые камнем стены бастионов и куртины, чтобы они покрылись льдом и сделались скользкими.
Но Макдональд, узнав о бедственном положении своего императора, приказал прусскому корпусу отступать. Тем и кончилась для нас славная кампания тысяча восемьсот двенадцатого года.
А что же Бахтин и «Бешеное корыто»?
Как только Двина очистилась от льда, шхерный флот попрощался с нами и отправился на осаду Данцига. Я рвался в бой вместе с новыми моими друзьями, но прибыло из Дерпта мое семейство — Минна и четверо малюток. Четвертый был рожден как раз на Рождество. И куда бы я от них подался?
Я смог лишь прийти на Хорнов бастион, откуда мы с Семёном Воронковым глядели, как уходят к устью лодки, предводительствуемые «Торнео». Весь город сбежался к берегу, прощаясь с защитниками нашими. Я держал на руках своего старшенького, Сашу, и объяснял ему, что есть гемам, что есть канонерская лодка, что есть транспортное судно, что есть плавучий лазарет.
«Бешеное корыто» сперва держалось позади, и меня это даже несколько удивило, но замысел Бахтина был прост — он хотел пройти мимо крепости красиво. Стоя в ряд, как на параде, проплывали мимо меня Никольский, Иванов, Ванечка Савельев, я махал им отчаянно, а они лишь повернулись ко мне дружно — чай, по приказу тут же стоявшего Бахтина. Он не удержался от проделки: поравнявшись с бастионом, дал знак — и маленький единорог на корме громыхнул, ядро пролетело над самой водой и ушло в глубину. Так он прощался с Ригой и со мной — увы, навсегда. Ни улыбки, ни крика дружеского — лишь долгий строгий взгляд. После чего гребцы вмиг вывели «Бешеное корыто» вперед — и оно, обгоняя прочие лодки, пошло к «Торнео», чтобы и на марше быть впереди всех.
И я горько вздохнул, потому что лишь в тот миг понял истинную разницу между собой и Бахтиным. Для меня Отечество теперь было — дом, сын на руках и мир, который я защищал как умел. Для него Отечество было — война, бесконечная война, когда впереди видишь врага, жаждешь с ним переведаться и не имеешь минуты, чтобы обернуться и хоть прощальным взглядом — а увидеть то, что за спиной, то, за что сражаешься. И иного Отечества, очевидно, ему не требовалось. Для меня — дом, для него — знамя…
Но объяснить ему этого я уже не мог.
До меня доходили слухи о том, как осаждали и брали Данциг. Всякий раз, как русский флот отправлялся бомбардировать крепость, в авангарде неизменно шли канонерские лодки. Ничто не могло превзойти их рвения! Они отважно поднимались к самым вражеским батареям против сильнейшего течения реки Вислы. На сей раз некому было им помочь — возможно, поэтому осада длилась чуть ли не год.
Потом до меня доходили слухи, что Бахтин, Никольский и Ванечка Савельев вернулись в Кронштадт, Иванов же был ранен и подал в отставку. Мы не встречались более, но память о моих друзьях-моряках угаснет только вместе с жизнью моей! И я, гусар, поднимаю эту чару за российский шхерный флот, который не столь прославлен, как эскадра Сенявина, громившая турок, однако ж спас Ригу от тягот осады и, возможно, от поднятия белых флагов на ее бастионах.
Что же касается меня — я более ни к одному плавучему сооружению не приближался. И чем дальше я от протоки, соединяющей Курляндскую Аю с Двиной — тем лучше себя чувствую. Штосс с подводным чертом — это игра, в которой можно выиграть только раз в жизни, господа, и только тогда, когда исход ее — вопрос жизни и смерти. Так что испытывать долготерпение Божье я не намерен!
Ричард МЮЛЛЕРДесятифунтовый мешок риса
Натан Раулон знал: его срок подходит. Недавно Натану стукнуло восемьдесят восемь. По этому случаю развели суету (как всякий год), пичкали его пирожным-мороженым и прочей снедью, какой у него нутро не принимает. И виски поднесли. Ну, тут уж он не отказался. Глупо дожить до таких лет, чтоб пробавляться единственно воздухом да молитвой. Натан не представлял, какой из дней станет для него последним, но не сомневался, что случится это между его восемьдесят восьмым и восемьдесят девятым днями рождения, и скорее раньше, чем позже. Он знал, ибо надвигалось что-то еще — и не только на него.
Об этом кричали рекламные щиты и объявления, даже настырные торгаши и проповедники в радиоприемнике, хотя отличать одних от других становилось все труднее. Чего ни коснись — кино, распродажи автомобилей, спасения души, — все сводилось к одному, крутилось вокруг денег.
Натан зевнул и, покачиваясь в кресле-качалке, залюбовался с крыльца закатом: оттенки киновари, яркой охры, розового, цапли и пеликаны, печальный гудок корабля на Коммерческом канале. Теплый ветер ерошил метелки травы, где-то вдалеке лаяла, не унимаясь, собака. Между тем близилось 666.
Пришло и ушло 6 июня 2006 года — мелкий новостной сюжет, предмет для шуток. Ничего сверх обычных маленьких ужасов условной любви человека к ближнему своему и расчетливого равнодушия к миру этого ближнего оно не принесло. Да и не могло принести. Апокалипсис намечают по иному календарю, нежели продажи файрстоунских шин или рыбы от Будро. День Страшного суда был не за горами, Натан узнавал приметы. И твердо верил, что ему намекнут насчет «когда», хотя «почему», «как» или даже «сколько» оставалось для него тайной за семью печатями. Натану было дано лишь мельком замечать предвестники конца, точно чернильно-черную каемку у границ поля зрения или тень на горизонте. Сперва кары Господни и знамения, а после — амба.
Горькой усладой для Натана было сознавать, что все религии обмишулились. Что настоящие добро и зло глубиннее, исконнее любого вероучения и схожи с подземной рекой, чьи элементы не имеют ни названий, ни свойств. Что все произойдет без Божественного участия, о чем не суждено узнать проповедникам, хотя под занавес они уверуют в собственную святость и возгордятся, так и не осознав, какая все это гниль.
Натан потянулся, разминая старые косточки. Мимо качалки и вниз по ступенькам парадного крыльца, принюхиваясь и зевая, прошествовал его кот Мёрфи. Он шарахнул на пробу по случайной мухе, угомонился, призадумался — и отказался от мысли холить усы.
Натан уже не мог припомнить всех своих котов: с тех пор как он вернулся с Тихого океана, их тут перебывало по меньшей мере штук сорок. Они приходили поодиночке и парами, котики и кошечки, и старые, и котята. До Мёрфи была Беттина, до Беттины — Джейк. Или Джек. Они напоминали путешественников, минующих на своем неисповедимом кошачьем пути постоялый двор Раулона. Но он кормил их, а взамен получал утешение и уют.
Натан улыбнулся.
— Ах ты котяра…
Если Мёрфи и услышал, то ничем себя не выдал. Он следил за машиной, свернувшей с развилки на мелкий щебень дороги, ведущей к дому. Мёрфи не жаловал общество. Он не жаловал никого, кроме Натана. Кот коротко, «сусликом», потянулся и трусцой отбыл за домишко, чтобы вновь появиться, когда Натан останется один.
Машина оказалась помятым красным «шевроле» Натанова племянника. Джошуа привозил дяде бакалею и почту, держал старика в курсе событий, пересказывал сплетни и в общем вел его дела. В годы второй мировой Натан служил на авианосце. Летал. Джошуа месил грязь морпехом во Вьетнаме. Это и стало тем социальным клеем, что связывал Натана с остальной семьей. Родня не препятствовала сварливому, упрямому старику отдаляться, но не Джошуа, который однажды сознался Натану, что и сам чует приближение своих последних денечков. Семейство, за редкими исключениями, состояло