«Если», 2011 № 02 — страница 36 из 58

Когда он возвращается в гостиную, взгляд умирающей снова обращается к нему. Ее голос чуть громче шепота.

— Господин учитель, перережьте мне вены… Умоляю вас, именем Аллаха! Дайте мне умереть…

Затем ее глаза заволакивает пелена, и тело, вытянувшись, замирает.

В эту минуту время для Абдула Карима останавливается.

Потом он чувствует что-то знакомое и медленно поворачивается. Фаришта ждет.

Абдул Карим берет женщину на руки, неловко прикрыв ее полуобнаженное тело диванным покрывалом. В воздухе открывается дверь. Чуть покачнувшись от боли в коленях, он проходит сквозь дверь.

Миновав три вселенные, он находит подходящее место. Здесь спокойно. Посреди бескрайнего бирюзового моря песка возвышается скала. Голубой песок плещется о камень с тихим убаюкивающим шипением. В высоком ясном небе какие-то крылатые создания перекрикиваются друг с другом среди бесконечных лучей света. Абдул Карим жмурится от яркого света.

Он закрывает несчастной глаза и закапывает ее у подножия скалы в голубой текучий песок. Закончив, он стоит в изнеможении, тяжело дыша, с израненными руками, и думает о том, что надо бы что-то сказать. Вот только что? Он даже не знает ее веры. Как она называла бога, когда говорила? Аллах, или Ишвара, или как-то еще?

Абдул Карим пытается припомнить, но тщетно. Наконец, он читает «Аль-Фатиха»[9], а затем, немного запинаясь, вспоминает то немногое, что знает из индуистских священных текстов. Под конец он произносит: «Иша Васьям Идам Сарвам»[10]. Слезы стекают по его щекам в голубой песок и исчезают, не оставив и следа. Фаришта ждет.

— Ну почему ты не сделал хоть что-нибудь! — набрасывается на него Абдул Карим. Он с рыданиями падает на колени в голубой песок. — Почему, если ты и правда фаришта, почему ты не спас мою сестру?

Только теперь он вдруг понимает, каким же он был идиотом: это призрачное создание вовсе не ангел, а он, Абдул Карим, совсем не пророк. Он плачет об Аише, и об этой безымянной женщине, и о том, чье тело он видел в канаве, и о своем пропавшем друге Гангадьяре.

Тень наклоняется к нему. Абдул Карим встает, еще раз окидывает взглядом все вокруг и шагает в распахнутую дверь.

Он у себя дома, в гостиной. Первое, что он обнаруживает, — его мать умерла. Она лежит в своей постели, с вполне умиротворенным видом, и белые волосы разметались по подушке. Лицо ее так спокойно, что может показаться, будто она крепко спит.

Абдул долго стоит у ее постели, не в силах больше плакать. Снимает телефонную трубку — гудка по-прежнему нет. После этого он принимается за уборку — моет пол в гостиной, убирает подушки и плед с дивана. Позже, когда кончится дождь, надо будет сжечь все это во дворе. Еще один костер в горящем городе — кто обратит на него внимание?

Когда все вымыто и вычищено, он ложится возле матери, словно маленький, и засыпает.

* * *

Покинул ты меня, о брат мой, и забрал

С собою книгу всей моей жизни…

Фаиз Ахмед Фаиз, пакистанский поэт (1911–1984)

Солнце вышло из-за туч. В городе воцарился неустойчивый мир. Похороны матери прошли. Родственники приехали и снова уехали: приезжал младший сын Абдула Карима, но надолго не остался. Старший прислал из Америки открытку с соболезнованиями.

Дом Гангадьяра по-прежнему пуст и разрушен. Всякий раз, когда Абдул Карим отваживался выйти из дома, он старался разузнать о судьбе друга. Последнее, что он слышал: будто Гангадьяр был дома один, когда ворвалась толпа, и соседи-мусульмане прятали его у себя, пока он не смог присоединиться к жене и детям. Но это было так давно, что Абдул Карим уже не верит ничему. Говорили и другое: будто Гангадьяра вытащили из дома, разорвали на куски и сожгли.

В городе стало спокойнее, когда все же вызвали правительственные войска, но он все еще полон слухами. Сотни людей пропали без вести. Группы защиты гражданских прав прочесывают город, расспрашивают людей и короткими яростными заявлениями в газетах разоблачают нерадивость правительства и сговор полиции. Заходили и к нему домой — очень чистые, очень молодые люди, пылающие идеализмом, который хотя и не ко времени, но все равно приятно видеть. Он ничего не сказал им о той молодой женщине, что умерла у него на руках, но каждый день он молится о ее осиротевшей семье.

Абдул Карим перестал обращать внимание на тень за своим плечом. Но он уже знает, что ощущение предательства со временем пройдет. В конце концов, кто виноват, что он решил, будто существа, которых он когда-то назвал «фаришта», обладают ангельскими способностями? И даже ангелы — разве могут они спасти людей от них самих?

Эти создания смотрят на нас с детским любопытством, думает Абдул Карим, но не понимают. Точно так же, как их миры непостижимы для меня, так и наш мир — для них. Они — не любимцы Аллаха.

То место, где разветвляются вселенные, сердце метакосмоса, теперь кажется ему далеким, словно сон. Ему стыдно за свое былое высокомерие. Разве можно познать замысел Аллаха с одного взгляда?! Ограниченному разуму не под силу за одну жалкую жизнь действительно понять грандиозность и величие его творения. Все, что мы можем — это обнаружить кусочек истины здесь, кусочек там и воспеть ему хвалу.

Но в душе Абдула Карима столько боли, что он не может и думать о том, чтобы написать хоть один слог нового языка бесконечности. Ужасы, которым он стал свидетелем, преследуют его во сне. Ему снятся мать и та девушка, что умерла у него на руках. Он не может даже молиться. Словно Аллах покинул его.

Ежедневные рутинные дела — проснуться, совершить омовение, поставить на газовую плиту чайничек, чтобы вскипятить воды на одну чашку чая и выпить ее в одиночестве — как это невыносимо! Продолжать жить, когда столько людей вокруг умерли — жить без матери, без детей, без Гангадьяра… Все стало каким-то странно далеким: его стареющее лицо в зеркале, старый дом, даже сливовые деревья во дворе. Знакомые с детства улочки хранят воспоминания, которые, кажется, больше не принадлежат ему. В домах соседей траур: старый Амин-хан-сахиб оплакивает внука; погиб Рамдас, погиб Имран. Ветер до сих пор еще гоняет пепел с пожарищ. Он находит горстки пепла повсюду — в трещинах цемента во дворе, между корнями деревьев на улице. Он буквально дышит смертью. Разве может исцелиться сердце в мире, измученном болью? В этом мире нет места для таких, как он. Нет места для пахнущих хной рук, качающих сонного ребенка, для рук старухи, ухаживающей за садом. И совсем нет места для строгой красоты математики.

Он думает обо всем этом, когда на землю впереди падает чья-то тень. Он сидит во дворе, вяло царапая математические выражения прутиком на пыльном дворе. Он не знает, в чьей руке зажат нож — его сына или религиозного фанатика, — но чувствует, что готов к смерти. Создания, так долго за ним наблюдавшие, увидят ее — и удивятся. Их непонимающее присутствие как-то успокаивает.

Он оборачивается и встает. Перед ним Гангадьяр, его друг, широко раскинувший руки для объятий.

Слезы Абдула Карима льются на рубашку Гангадьяра. И сквозь нахлынувшее чувство облегчения он понимает, что на этот раз не смерть взошла на его порог, но она еще придет. Обязательно придет, он ведь видел. Архимед и Рамануджан, Хайям и Кантор умерли со словами прозрения на устах, а мир был безразличен к этому. Но этот миг бесконечен.

— Слава Аллаху! — говорит Абдул Карим.


Перевела с английского Зоя БУРКИНА

© Vandana Singh. Infinities. 2008. Печатается с разрешения автора. Рассказ впервые опубликован в авторском сборнике «The Woman Who Thought She Was a Planet and Other Stories», вышедшем в издательстве Zubaan, New Delhi, India (www.zubaanbooks.com).

КРИС БЕКЕТТПАВЛИНИЙ ПЛАЩ

Иллюстрация Евгения КАПУСТЯНСКОГО

До этого самого мгновения в сонной горной долинке не намечалось никакого движения, если не считать кузнечиков и пчел да ручья, мирно игравшего в своем каменном ложе. А затем в ней оказался Таувус — в своем знаменитом Плаще, яркая ткань которого после поразительного прыжка еще переливалась и искрилась сотней глазков, черных, зеленых и золотых, беспокойно исследовавших пейзаж. Таувус явился, и все вокруг, как всегда, потускнело и уменьшилось в его присутствии.

— Этот мир был сделан хорошо, — сказал самому себе Таувус с привычной смесью ревности и гордости.

Он вдохнул запах лаванды и чабреца, прислушался к стрекоту кузнечиков, журчанию ручья.

— Работает каждая подробность, — отметил он, заметив толстого шмеля, осыпанного желтой пыльцой, как раз пускавшегося в полет с лепестков розового ладанника. Переложив маленький твердый предмет из левой руки в правую, Таувус наклонился, чтобы взять стебель цветка между большим и указательным пальцами. — Важна каждая молекула, каждая пылинка.

И тут болезненно и ярко — как не случалось уже давно — пришло воспоминание о ранних днях: о начале, когда на противоположной стороне этой вселенной он и Шестеро пробудились в таком же окруженном горами саду.

Тогда, давно, все происходило совершенно иначе. Таувус знал то, что знал Фаббро, ощущал то, что чувствовал Фаббро. Цели его были целями Фаббро, и все воспоминания его были из мира Фаббро — мира, внутри которого сотворена вселенная Эсперины, подобная детской игрушке, сценке, вырезанной на шаре из слоновой кости (впрочем, вырезанной так искусно, что деревья ее могли качаться под ветром и терять осенью листья, а обитатели умели жить и умирать). Конечно, Таувус прекрасно понимал, что является копией, а не самим Фаббро, но он был точной копией, вплоть до мельчайшей частицы, до мельчайшей мысли, идентичной во всем, кроме того факта, что копия эта состояла из материи Эсперины, так что он имел возможность обитать в творении Фаббро от имени Фаббро. Таувус был сотворен подобно Эсперине, однако помнил, как создавал себя самого… как творил Эсперину внутри устройства, которое Фаббро называл Мыслеконструктором. Там и тогда Таувус воспринимал Фаббро не с помощью слов «он и о нем», но «я и обо мне».