Что такое долг? Как он превращается в чью-то собственность, которая, в свою очередь, превращается в то, что неизвестно какие люди на другом конце света взимают в качестве оплаты, пока вы крепко спите в кровати, и вашей-то не являющейся?
Попросите какого-нибудь экономиста объяснить, как вращается Земля, и упомянутый умник наврет вам с три короба о неделимости мира. Что это крупная сеть доходов, платежей и просачивания благ по цепи сверху вниз[13]. Забудьте этот детский лепет. Забудьте про деньги. И про золото с бриллиантами тоже. Единственный достоверный платеж — это количество дней, отведенных нам на земле.
А если бы мы могли торговать этим временем? Если бы единственной ценностью стали минуты, которые однажды мы могли бы прожить? Если бы каждое зернышко риса или каждый глоток воды брался в долг будущих мгновений вашей жизни?
Миллионы лет наши гены создавали жизни, которые нам суждено проживать. А теперь мы на скорую руку подправляем и переписываем эти гены по своему усмотрению. Так почему бы тогда не вписывать в них набегающий долг в выражении нашего будущего?
Может, будущее не такое. А может, и такое. Но в любом случае подобное будущее достается Миллисент Ка,
Растет Милли, как и все остальные дети, в музыкальном владении. Она обучается игре на альте, пожалованном леди (всего-то десять секунд долга в день, аккуратно занесенные в информационный транспондер, вживленный в ее правую ладонь), учится читать в благотворительной школе (несколько минут долга за день обучения), играет в баскетбол на площадке (пять секунд долга за игру), загорает на пляже, делая свою прекрасную и без того смуглую кожу еще темнее (тридцать секунд долга за дневное купание), и еще любит своих маму и папу, что, конечно же, пока совершенно бесплатно.
Родители обучают ее премудростям долга. Как в течение жизни следить за счетом, чтобы стать свободной в зрелом возрасте. А потом вдруг пытаются втолковать ей, что ничего бесплатного в жизни не бывает. На подобное противоречие она качает головой.
— Я буду поступать по-другому, — заявляет она. — Я найду свой путь.
Ее мама и папа счастливо кивают, вспоминая, что и они когда-то были такими же молодыми и наивными.
Когда Милли исполняется одиннадцать, в дом по соседству въезжает семья певца-кастрата — его светлость выменял их на долги восьми музыкальных семей, в том числе и литавриста, что жил через улицу. Когда папа Милли обнаруживает, что громогласный барабанщик больше не их сосед, он падает на колени и вопиет:
— Да славится его светлость!
Милли и дела нет до его мелодрамы.
— Кто такой кастрат? — спрашивает она, наблюдая за въездом семьи. Ее любопытство объясняется отсутствием у них инструментов.
Папа заливается краской и бормочет что-то о концерте: ему необходимо подготовиться. А мама смеется и заключает мужа в широкие объятия.
— Кастрат — это мужчина, голос которого похож на сопрано, меццо-сопрано или даже контральто, — объясняет она. — И такой голос получается после отрезания некоей части мужской анатомии, — и она подкрепляет свои слова жестом, изображающим ножницы, из-за чего румянец папы Милли сгущается еще больше.
— Это ужасно, — автоматически произносит Милли, с возросшим интересом наблюдая за новоприбывшими. У них сын ее возраста, который без движения сидит на велорикше. Он очень бледен и выглядит больным.
— Долговые условия у кастратов очень хорошие, — как ни в чем не бывало объясняет папа Милли. — Но если на это соглашаться, то обязательно до наступления половой зрелости. И все-таки подобное решение — слишком тяжкое бремя для ребенка.
Милли высовывается из окна, чтобы получше разглядеть, как отец мальчика осторожно поднимает сына из велотакси. Он тщательно следит, чтобы не стеснить паренька, словно у него болит в том месте, будь которое указано, папа Милли покраснел бы еще гуще.
Мальчика зовут Алесса. Милли не может играть с ним еще месяц, поскольку он до сих пор восстанавливается. Именно это слово родители Милли и употребляют — восстановление. Однако Милли уже околачивается подле его окна и разговаривает с ним, а когда в школе начинаются занятия, но Алесса посещать их все еще не в состоянии, она притаскивает ему хороший ручной считыватель и загружает его задания.
У отца Алессы мелодичный и певучий голос, и Милли вынуждена признать: звучит он приятно. Жутковато, но приятно. Она умирает от желания спросить Алессу об операции, но мама напоминает ей, что совать нос в чужие дела нехорошо.
Однажды Милли возвращается из школы и обнаруживает, что Алесса уже не сидит у окна в своей спальне.
— Ему уже много лучше, — поет его отец, разогреваясь перед транслируемым выступлением в замке его светлости. — Он пошел на игровую площадку.
Милли поднимает голову на пыльный холм в зарослях полыни и смотрит на площадку вдали. Никто из ее друзей туда не ходит. Они достаточно осторожны. Она благодарит отца Алессы и бросается к заброшенному дому, где выкручивает из запыленного цемента ржавый арматурный прут.
Она обнаруживает здесь Алессу сидящим на керамических качелях и окруженным тремя халявщиками. Они со смехом толкают его, словно игрушку, взад и вперед. Милли в страхе медлит. Всем этим халявщикам уже за восемнадцать, и они слишком уж высокие и тяжелые. Зато у каждого только по одной здоровой руке, а правая заканчивается круглой культей, потому что они отказались признать долг, который накопили за свои короткие жизни.
Однако перевес все же не в пользу Милли. Она молит, чтобы халявщики приняли Алессу за своего. Ведь он тоже лишился кое-чего… если не большего.
Но вместо этого один из халявщиков — Цзин-Цзин, никудышный сынок местного джазового барабанщика — сталкивает Алессу с качелей и стягивает с него штаны.
— Так, посмотрим, что у нас там, — заходится Цзин-Цзин.
Для Милли это уже слишком. Она перекладывает прут в другую руку, подбирает с пыли и песка кусок цемента и прицеливается. Цзин-Цзин потрясенно отворачивается от увиденного, и тут она швыряет кусок ему в лицо. Корчась от боли, халявщик валится в пыль, а его дружки шарахаются от Милли, неистово размахивающей прутом.
— Взять ее! — вопит Цзин-Цзин, держась целой рукой за правый глаз.
Милли снова замахивается прутом.
— А ну-ка! — кричит она. — Ржавчина и столбняк! Как расплатитесь с врачом, чтобы он вас вылечил?
Халявщики переглядываются. Поскольку транспондер лишил их правой руки, и они так и не активировали искусственные хромосомы в своих телах, жить в долг они не могут, а врачи не возьмут выменянного, украденного или выпрошенного — ведь именно так теперь они и перебиваются. Лицо Цзин-Цзина истекает кровью, а неповрежденный глаз наливается яростью. Он напал бы, если б мог, но с одной рукой, которой прикрывает подбитый глаз, сделать ничего не может. Парень разворачивается и уходит прочь. Остальные халявщики следуют за ним.
Милли хватается за качели и без сил валится на керамическое сиденье. Алесса улыбается ей с песка.
— У тебя невероятно скверное чувство регулирования долга, — заявляет он. — Они могли поколотить тебя. Или того хуже.
— Эй, я спасла твою задницу!
— Ох, да я не жалуюсь. — Алесса поднимается и, морщась от боли, садится на качели рядом с Милли.
— Там и вправду должно еще болеть? — спрашивает она.
— Еще немного, и заживет.
— Но это ужасно!
— Вовсе нет, — отвечает Алесса и берет Милли за правую руку. Он трет транспондер, вживленный в ее ладонь, и по пальцам Милли пробегает дрожь. — Сколько ты должна его светлости?
— Шестнадцать лет, девять месяцев и пятнадцать дней.
— И когда тебе исполнится восемнадцать, все это будет закодировано в твои гены. И большую часть жизни ты будешь выплачивать ему долг — или же станешь халявщицей и потеряешь руку. А вот мне его светлость покрыл стоимость операции и почти все остальное: школу, питание, уроки пения. Мне надо прослужить его вассалом лишь несколько лет. А если понравлюсь публике, то еще меньше. И если я когда-нибудь захочу детей, то поступлю, как папа, — возьму в долг у врача-генетика.
Милли признает, что звучит это весьма неплохо. Лучше, чем любой из вариантов, на которые ей и остается надеяться в жизни.
Раз уж это будущее, то с течением времени кое-что да проходит. Милли упражняется на альте денно и нощно. Однако все кругом уже поняли: музыкальный дух родителей ей не передался. Она — техник. Да, она может играть на инструменте — но он не поет. Просто не дано ей выражать свои чувства посредством струн.
Когда ей исполняется пятнадцать, она играет в Тональном зале перед его светлостью, который смотрит на нее, словно на неудачное вложение.
Загорелую и нестареющую леди Аманзу Коллинз, впрочем, это совершенно не беспокоит. Она вышагивает вокруг Милли, изучая ее игру на альте под всевозможными углами.
— Великие свершения, — шепчет она. — Я ожидаю великих свершений.
— Но, любовь моя, — хнычет его светлость, — где же тот виртуоз, о котором мы спорили?
— Черта еще не подведена, — отрезает леди, и по ее невозмутимому лицу пробегает хитроватая улыбка. — И я, кстати, не спорила на виртуоза. Я утверждала, что она свершит великое.
Его светлость вздыхает и машет рукой, отпуская Милли. Милли делает реверанс, и тогда леди говорит ей:
— Однажды ты очень удивишь его светлость, юная Миллисент Ка.
Несмотря на поддержку леди, Милли уже знает правду. Она бредет по полу из искусственного мрамора к местам для гостей, где родители заключают ее в объятия. Пускай ей хочется бежать в слезах прочь из замка, она дожидается выступления Алессы. Ее лучший друг отвешивает поклон его светлости и поет самую восхитительную песню, какую она когда-либо слышала. Милли бросает взгляд на свой устаревший считыватель. Согласно чартам, выступление Алессы в реальном времени слушают семь миллионов человек — и все меняют секунды своей жизни, лишь бы ощутить радость от безупречного голоса Алессы. Темные глаза Милли наполняются слезами.