Однажды Ким простудился, всего-то делов. Но затем время от времени отчего-то начал терять сознание. Это уже была какая-то странная простуда. Что тогда случилось, Ким понять не успел…
Уже потом, когда стал Кимычем, он из любопытства забирался в школьный медпункт и листал там разные справочники. Теперь его уже ничего не беспокоило, потому что здоровье отсутствовало, как, впрочем, и жизнь в обычном человеческом понимании. Справочники можно было читать без опаски найти у себя симптомы. А еще Кимыч любил забираться в кабинет информатики. Он самостоятельно, тоже по книжкам, освоил компьютер и научился выходить в интернет. И вот так однажды все-таки нашел, от чего умер. Энцефалит. Оказывается, им можно заразиться без всяких укусов клещей.
Это открытие, правда, никак ему не помогло. Кимыч не помнил, где жил, не помнил родных, но почему-то очень хорошо помнил школу. В сорок первом там оборудовали госпиталь. Когда Кимыч пришел в себя после так называемой смерти, то обнаружил, что как раз в школе и находится…
Ему все же повезло. В здании был свой школьный, Демидыч. Он-то и объяснил, что к чему, выходив новичка. Хотя окончательно все расставил на свои места только кладбищенский философ Мефодьич. С ним Кимыч сдружился потом, через много лет. Впрочем, «много лет» для Кимыча перестало что-то значить. Время — оно для людей, не для домовых. Для них существует разве что время года.
У человека есть физическое тело, рассказывал Мефодьич, есть душа и есть ментальное тело. Это то, что человек сам про себя думает. Так вот, душа по окончании жизни отходит, с физическим телом понятно, что случается, а вот с ментальным все сложно. Оно может еще какое-то время протянуть отдельно, если в нем живет страсть или идея. Хотя бы чувство долга или служение, как у Евграфыча. Раньше домовыми как становились? Предков своих люди хоронили у дома, чтобы те помогали, защищали от бед. Предки отзывались. Только не души их, которые суть понятие неземное, эфемерное, а личности. Личность, она после жизни уже не нужна. От души она отваливается, как первая ступень у ракеты при взлете. Личности предков, их ментальные тела и поселялись в доме как его невидимые хранители. Это сейчас даже на улице или где-нибудь в коллекторе выживешь — не гостиница, конечно, но все равно. А раньше без дома было вообще никак. Может, даже в пещерах жили свои пещерные — и не только люди, разумеется.
Но опять же не каждый так может. Должна быть очень сильная тяга к чему-то. Дело, к примеру, незаконченное. Или сильная любовь к живым, что не отпускает. У Кимыча такая страсть была: очень хотел на фронт. Не просто воевать, он и стрелял-то лишь в тире. Просто хотел пользу приносить и думал, что на войне от него была бы самая большая польза как от бойца. Вот эта страсть и не дала ментальному телу просто так рассеяться в пространстве. Но теперь-то что, какой из него боец?
Зато в школе был госпиталь, и Кимыч начал смотреть за ним. Следил за хозяйством, бинтами, медикаментами. Его наставник Демидыч подался в город из деревни, а потому как был деревенский домовой, знал всякие заговоры — у бабок подслушивал. Иногда он раненым этими заговорами тоже помогал. Ну, и Кимыч, глядя на него, ко многому приучился. А после войны Демидыча опять потянуло в родные края, и он ушел в новую сельскую школу, передав дела и обучив молодого коллегу премудростям. Так Кимыч стал полноценным школьным.
Теперь же он сидел на ящике, попивал травяной чай и слушал, как добродушно спорят за жизнь Евграфыч с Мефодьичем.
Музейный вдруг осекся:
— Не пора еще?..
— Не, — сказал Мефодьич, — на часы глянь.
Часы у него в норе тоже висели старые, с кукушкой, но не простые, а зачарованные. Показывали не всякое время, а только нужное. Как это определить по стрелкам, знал один Мефодьич. Евграфыч из уважения глянул на колдовской хронометр и даже кивнул, будто что-то понял. Но разговор заглох. Некоторое время было слышно только потрескивание огня в камине. Кимыч обратил внимание, что заветные часы не тикают.
Тогда он решился сам нарушить молчание.
— Я вот тут подумал…
— Чего? — откликнулся Мефодьич.
— Вот домовой… Он же в доме как бы потусторонний завхоз.
— Хорошо сказал, — вставил Евграфыч.
— Но у нас в школе, к примеру, над завхозом есть директор. Потому что школа — это же не только хозяйство. Как музей или вот даже как кладбище. Так вот, а ведь город тоже больше, чем просто дома!
— Системно мыслишь, — одобрил, пыхнув трубочкой, Мефодьич.
— Я и говорю, за городом же тоже кто-то должен приглядывать, как за домом. За всем сразу. Значит, должен быть городской. А он есть?
— Сложный вопрос, — задумчиво высказался хозяин норы.
Дело в том, что это люди — коллективные существа, а домовые вовсе нет. Каждый из них сам по себе, многие ничего дальше своего хозяйства и знать не хотят. Но человеческое они все-таки не забывают. Случается у них и настоящая дружба, как у Евграфыча с Мефодьичем. А Кимыч любил чему-нибудь учиться, недаром был школьным, поэтому всегда тянулся к более опытным, кто мог подсказать или просто рассказать нечто интересное. Да и общительность у него была выше, чем у среднего домового, все-таки молод еще. Так они втроем и подружились. Но что эрудированный Мефодьич многого не знал за пределами своей норы и своего кладбища и даже не интересовался, в том не было ничего удивительного.
— Это еще ладно, — продолжил Кимыч, — но ведь и городов много. Значит, скажем, и по области, и по стране кто-то должен быть, чтобы за всем присматривать.
— Ага, — сказал Евграфыч, — по стране — губернатор, а по области — президент. Или наоборот.
И усмехнулся, будто старый разорванный ботинок показал гвозди.
— Да ну тебя! — вступился из кресла-качалки хозяин норы. — Президент, он среди людей. В Кремле же вон комендант есть, и что, думаешь, домового нет?
— Там не домовой, там кремлевский, — заспорил Евграфыч.
— А неважно!
— Погодите, — вмешался Кимыч. — Я не про то. Если должен быть в каждом городе городской, то, наверное, может быть и какой-нибудь всероссийский…
— …староста! — ехидно вставил Евграфыч.
Но Кимыч пропустил это мимо ушей, увлеченный своей идеей:
— Опять же не только ведь у нас живут домовые. Значит, есть какой-нибудь главный британский, испанский, французский и все такое прочее. И, получается, может быть и планетарный… или всепланетный.
— Эк тебя понесло, — сказал Евграфыч. — Хотя как проверишь?
— Тут мы похожи на людей, — изрек со своего кресла Мефодьич. — Сами не знаем, кто нами управляет. Все живут, думают, будто они совершенно свободны, а на самом деле…
— Типун тебе на язык, — одернул Евграфыч. — Я даже знаю, как это называется, хотя книжек не читаю. Теория заговора! Тебе-то не один ли хрен, пардон меня? Даже в том, ради чего мы сегодня тут собрались, никакой городской или планетарный не помогут. Есть они, нет их — какая разница? Жаловаться все равно некому. Все приходится самим.
— Да уж… — изрек Мефодьич, — однако пора!
Кимыч тут же посмотрел на зачарованные часы. Там вроде бы ничего не изменилось. Ну, может, стрелка немного подвинулась. Но чутье Мефодьича никогда не подводило.
— Наконец-то! — оживился Евграфыч. — Я-то думал, может, вообще не придут.
— Придут, — ответил Мефодьич, — никуда не денутся.
— Еще как денутся, — усмехнулся Евграфыч, — после сегодняшнего! Ну-ка, достаем амуницию!
Он первый начал развязывать свой вещмешок. Кимыч немножко помедлил и раскрыл свой.
— Неужели настоящие? — Евграфыч подозрительно глянул на то, что принес самый младший в их тройке.
— Не знаю, — честно сказал Кимыч, — но похоже на то.
— А я думал, сейчас все пластмассовые.
— Да нет, и натуральные тоже бывают. У нас старые.
— М-да, весело, если настоящие, — опять усмехнулся Евграфыч, — получается, мы в чем-то как эти…
— Не как эти! — отрезал, поднявшись с кресла, Мефодьич. — Это все равно что экспонат из твоего музея взять на время для общей пользы. Так сказать, для публичной демонстрации в образовательных целях. А они… Это как забраться в музей, все перебить, испоганить и убежать. Только еще хуже. Чуешь разницу, служивый?
— Уел, — согласился Евграфыч и загремел содержимым своего вещмешка. Потом, не говоря ни слова, дотянулся до клетчатого баула.
— А это тоже настоящее? — спросил Кимыч без всякой задней мысли подшутить над служивым.
— Обижаешь, — ответил повеселевший Евграфыч. — Никакого жульства! Самое настоящее, высшей пробы! Лично мною смазано. Как пахнет, любо-дорого! Вот, кстати, примерь, — он протянул Кимычу сверток.
Кимыч развернул и придирчиво осмотрел, явно не особо желая влезать в обновку.
— Ничего, — сказал Евграфыч, — Штирлиц, чай, тоже рядился.
Он профессионально быстро собрал все разобранное. Кимыч даже залюбовался.
— Вот что, — Евграфыч щелкнул металлом последний раз, — ты собирай свою… конструкцию и переодевайся, а мы наверх. Я натяну проволоку, а Мефодьич — на разведку. Всем все ясно?
— Так точно, — почти хором ответили Кимыч и Мефодьич.
Словно дожидаясь этого момента, из зачарованных часов вылетела потрепанная кукушка и… нет, не прокуковала, а заорала душераздирающим голосом. Если бы на кладбище вблизи норы оказался человек, то услышав из-под земли этот крик, он перекрестился бы, даже будучи завзятым атеистом, и бросился удирать со всех ног. Кимыч, когда сам услышал такое в первый раз, тоже вздрогнул, хотя чего ему было теперь бояться?
На поверку же этот вопль был всего лишь петушиным кукареканьем, пропущенным задом наперед, словно магнитофонная запись. Придумал такое, разумеется, Мефодьич. Логика у него была простая: ежели петухи возвещают утро и спасение от нежити, то кукушка возвещает ночь и нежити приход. Кого именно кладбищенский домовой Мефодьич полагал нежитью — вопрос отдельный. А поскольку есть такое выражение «до третьих петухов», кукушка тоже голосила трижды. И этот ее крик был как будто первый звонок в театре.