«Типичная русская логика! — бесился Владислав. — То есть логики никакой, что мешает русской выгоде! Все поставили бояре с ног на голову. Присягали, изменяли, а измены нету! Валят с больной головы на здоровую, карты подтасовывают как хотят. С отцом меня стравливают! Его Величество оскорбляют и всю Речь Посполитую! А я несу свободу их шляхте, европейскую цивилизацию! Истинную веру вместо варварского суеверия!.. Эх, нет со мной рядом князя Курбского, князя Бельского — вот кто вручил бы мне, стоя на коленях, ключи от Кремля».
Владислав, видя всю тщетность своих попыток овладеть Москвой, послал скрепя сердце к боярам своего секретаря пана Гридича, вновь предлагая заключить перемирие: деньги, данные скаредным сеймом на войну, уже все вышли.
В октябре, когда Лермонт отлеживался у себя дома, состоялось три посольских съезда. За Тверскими воротами Шереметев с согласия Боярской думы предложил заключить не перемирие, а мир, и не на три месяца, а на двадцать лет, но требовал, чтобы Владислав вернул Смоленск, Рославль, Дорогобуж, Вязьму, Козельск и Белую, вновь захваченную поляками. Владислав с негодованием отверг эти условия и отступил от Москвы, где нечем было кормиться, к Троицкому монастырю. Москва могла перевести дыхание.
Во время четвертого съезда русских и польских послов, назначенного за Сретенскими воротами, поляки неожиданно предложили заключить вечный мир, если бояре отдадут им все русские города и крепости, захваченные Речью Посполитой, да еще добавят Псков с окрестными землями. Шереметев по-прежнему добивался двадцатилетнего мира и вопреки Шеину, ни за что не соглашавшемуся на такую уступку, готов был позволить ляхам сохранить за собой Смоленск, возвратив, однако, все остальные города и крепости, включая Белую.
Лермонт напряженно следил за всеми этими переговорами, расспрашивая о них Криса Галловея и полчан, приезжавших навестить его. Говорили, что пан Гридич, вновь прибыв от короля на Москву, сговорился с боярами. 19 ноября — Лермонт уже ходил по дому, но не садился еще на коня — Шереметев с Измайловым, князем Мезецким и думным дьяком Петром Третьяковым поехал в Троице-Сергиев монастырь. Оттуда он с товарищами съезжался с поляками в деревне Деулине, что в трех поприщах от стен монастыря по Углицкой дороге. Первый съезд окончился ничем. На втором еле-еле избежали вооруженной схватки с ляхами. В рейтарском полку готовились к новым боям. Московиты ждали новой осады. Но сейм все не давал Владиславу денег на продолжение войны, и третий съезд 1 декабря привел к заключению перемирия на четырнадцать с половиной лет — до 1 июня 1633 года. Москва встретила весть о Деулинском мире с огромным облегчением. Королевич Владислав ушел с войском домой, но так и не отказался от титула Царя Московского. Шереметев и другие послы были встречены как победители, хотя мира они добились ценой важных смоленских и северских земель. Девятого декабря они были у руки Царя, обедали за царским столом. Шеин сидел пониже послов и невесело пил романею. Лермонт, в начале декабря вернувшийся в полк и охранявший этот пир, слышал, как он сказал окольничему Ивану Васильевичу Воейкову:[68]
— Смоленск пропиваем!
А потом, когда Шереметеву вручили царскую награду за посольскую службу, за то, что добыл он, как было сказано в царской похвальной грамоте, «земле нашей и всему государству тишину и покой и унятие крови», Шеин громко прорычал:
— Не мало ли — за русский град Смоленск!
А получил Феодор Иванович Шереметев соболью шубу, крытую золотым атласом с золочеными пуговицами, ценою в 162 рубля, серебряный золоченый кубок с крышкою, сто рублей придачи к прежнему денежному окладу в 500 рублей и из черных волостей вотчину с крестьянами и 500 четвернями земли. Князь Трубецкой и другие князья-бояре позеленели от зависти. А Шеин, наверное, вспомнил, что за все свое смоленское сидение, за многие и многие службы получил он от короля Польши тяжкий плен, а от всемилостивейшего Царя шубу и кубок.
— За Смоленск, — рек во хмелю Шеин, — королевич мог бы Шеремета и щедрее одарить!
Это-то замечание — Царь и Шереметев сделали вид, что не слышали его — и пустило, верно, сначала по Кремлю, а потом и по всей Москве, недовольной уступкой Смоленска, слух, что Шереметев получил немалую мзду от поляков за город-ключ. Но Шеина не трогали — кто-кто, а Шереметев понимал, что скорое возвращение царева отца Филарета, о чем договорились с поляками в Деулине, приведет к новой расстановке сил при дворе: Шеин возвысится, а Шереметев уступит всю полноту регентской власти Филарету.
За смелость в бою у Арбатских ворот двадцатичетырехлетний Лермонт был пожалован поручиком. Так вышел он в начальные люди. К этому времени он уже «российской грамоте отменно читать и писать умел», далеко обогнав всех шкотов в своем полку.
Поручик Лермонт понимал, что Русь, отгороженная частоколом ляшских пик и пищалей от Европы, никогда не примирится с потерей Смоленска и своих западных земель.
Пролив кровь не за Царя, а за жену свою Наташу, за рожденных и нерожденных русских детей своих, понял Лермонт, что как ни тянуло его на родину, а придется ему нерушимо держать свое крестное целование.
Часть IIДЖОРДЖ ЛЕРМОНТ — РУССКИЙ ДВОРЯНИН
Первая пожалованная поручику Лермонту всемилостивейшим Государем Михаилом Федоровичем, а вернее, Святейшим Филаретом деревнишка об осьмидесяти полунищих душах находилась довольно далеко от Москвы — за Волгой, за Костромой, но она сделала его русским дворянином и помещиком. Истребляя закоснелое, замшелое боярство, Иван Грозный раздавал землю и деревни Подмосковья дворянам-опричникам. Еще в 1550 году Иван Васильевич пожаловал подмосковные земли избранной тысяче лучших царских слуг из дворян и детей боярских, а также новым боярам и окольничим, «обязанным быть готовыми к посылкам», но не имеющим жалованных поместий и вотчин ближе шестидесяти поприщ от столицы. Вот почему досталось Лермонту поместье довольно далеко от Москвы.
К 1612 году московское правительство воссоздало ямской строй, построенный Борисом Годуновым и пришедший в полный упадок в Смуту. Теперь можно было государевым людям по подорожным грамотам мчаться на перекладных из Москвы до самой Костромы. Перегоны по тридцать — сорок поприщ. Ямщики и подводы казенные. Ямской гоньбой вскоре стали пользоваться духовенство в сане иерархов, посольские люди и даже «гости» — купцы-большаки, ну и, конечно, князья-бояре. Ямской строй ввели и на больших реках, заведя суда, гребцов, кормчих. Не получал подорожных скоро лишь простой народ, обязанный выставлять к «ямам» охотников с лошадьми и подводами, судов с гребцами и суднами. С сохи брали по два таких охотника. Появились слободы с вытями, с лошадьми и «охотничьим снарядом». Строились на государевой земле с царской подмогою на постройку двора и первое обзаведение. Казна стала платить жалованье охотникам-ямщикам, чего не делалось при Годунове, — при нем собирали с мира. Пускаться в путь по этим дорогам можно было, разумеется, только зимой и летом. Содержание дорог возлагалось на население, которое всеми средствами увиливало от платежей работ и «мирских отпусков» — дорожных повинностей. Всю эту махину держала в своей карающей деснице Москва.
На глазах у Лермонта росли слободы, люднели большие дороги. Немало сделал для ямской гоньбы Святейший патриарх Филарет. И еще больше — начальник Ямского приказа князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Столь благодатные перемены позволили Лермонту и его сотоварищам по полку уже в 1619–1620 годах начать вывозить семьи на лето в поместья.
Князь Пожарский воевал и с ворами, и с разбойниками, грабившими и убивавшими путников, и с боярами, дворянами, боярскими детьми, облагавшими их на своих землях произвольными поборами. Благодаря трудам, подъятым князем, на дорогах появились заставы, в слободах — вооруженная охрана. Спрятали свои загребущие руки помещики. Пожарский и Шеин понимали: как сердце не может работать без кровяных жил, так Москва не может, собрав русские земли, быть для них сердцем без дорог. И для войны нужны дороги, ибо там, где кончаются дороги, кончается война.
Но только в 1654 году Царь Алексей Михайлович наконец-то запретит повсюду в государстве драть мыта и проезжие пошлины, заламывать втридорога плату на речных перевозах, мостах, мельничных плотинах.
И только Петр Великий позаботится о трактирах, о новых прямых дорогах, о починке дорог, о дорожных указателях.
Джордж ехал с оруженосцем через знакомый Сергиев Посад, Ростов, Ярославль, Вологду. Это была сама оживленная дорога во всем государстве.
В те времена тайга, подходившая прежде к самой Москве, еще не отошла дальше Переславля-Залесского, этого изумительной красоты города, на берегу реки Трубеж и живописнейшего Плещеева озера. Дорога дальше тянулась по тайге без осека, без просека, почти без сворота направо или налево. Тут и там торчали старые двухсаиные Кресты деревянные. На сотни поприщ вокруг тянулись чарусы — гиблые болота, местами обожженные.
Из Вологды дорога шла на Архангельск, а он свернул на Кострому. Вот где началась настоящая глухомань, захолустье.
Никто ни в Москве, ни в Заволжье не знал точно, сколько поприщ от московских золотых маковок до Костромы, — кто говорил двести, кто двести пятьдесят. Вещь на Руси обычная. По прикидке Лермонта по прямой дороге туда не более ста пятидесяти поприщ. Лесу конца-края нет, и весь он почти не тронутый человеком. Дорога варварская, совершенно не ухоженная, не просыхающая и в жару, только в самых гиблых местах попадаются полусгнившие гати и гребли. Такими, верно, были леса в Шотландии и Англии, когда не было между ними, Британией и Францией пролива. Приходилось тащиться зыбучими песками, объезжать бесконечные болота, поросшие чахлой осокой с тучами комарья, вонючие ржавые бочаги, чистые окна с изящными кувшинками. Больше всего боялся Лермонт, что конь его ногу сломает или утонет в болоте: без коня он совсем пропадет, Бог весть когда домой вернется — к Рождеству, наверное!