Если б мы не любили так нежно — страница 63 из 110

А у него — жена и двое сыновей.

Однажды, проезжая в ворота Спасской башни со своим шквадроном, увидел Лермонт Криса Галловея в кругу итальянских и русских зодчих. Они о чем-то говорили на жуткой смеси языков, яркие итальянцы шумно и бешено жестикулировали, русские скромники ухмылялись в бороды и переглядывались, сам Галловей размахивал каким-то чертежом, как знаменем. Они творили! А он — он снова выступает в поход, чтобы разрушать…

Крис увидел его, махнул рукой, крикнул:

— Хелло, Джорди!

Друзья сначала прогуливались вдоль длинного здания приказов, тянувшегося от Спасских ворот до Архангельского собора, где помещались Стрелецкий, Пушкарский, Иноземский, Посольский, Счетный приказы, а затем Крис Галловей незаметно подвел земляка к «Катку».

В «Катке» на стенах висели фряжские и немецкие лубочные картинки. Одна русская картинка висела над столом Галловея:

КОГДА ТЫ ПЬЕШЬ, ТО НАДО ЗАКУСИТЬ,

А ТЫ НЕ ДУМАЕШЬ И ПОПРОСИТЬ.

Я И САМ ПЕРЕД ОБЕДОМ ХОРОШУЮ РЮМКУ ХВАТИЛ,

ВЗЯЛ И ПРЕСНОЙ ИКРОЙ ЗАКУСИЛ.

В икорке Галловей понимал толк. Заказывал обыкновенно самую наилучшую — троичную — белужью, севрюжью, осетровую, меченную в Москве-реке, зернистую и паюсную, малосольную и крутого засола, отжатую, что резалась, как сыр. Знал он на Москве всех главных икрянщиков, мастеров весеннего икряного лова и летнего, или жаркого, и икорных лавочников, у которых порой покупал свое любимейшее блюдо в деревянных кутырях.

Крис Галловей, друг его заветный и наставник, говорил иногда неожиданные и удивительные вещи. Особенно надувшись пивом. Так, когда у ротмистра народился второй сын, нареченный Петром, этот закоренелый холостяк, коему было уже сорок с хвостиком, вздохнул, потянулся и изрек:

— Пока рождение человека так же неотвратимо, как смерть, человечеству не о чем беспокоиться — оно и впрямь бессмертно!

И он лихо и категорически забросил за плечо зелено-белый эдинбургский шарф (сносу не было этому шкотскому шарфу!), как тогу Сократ, поразивший Платона и других своих учеников сногсшибательным откровением.

И тут же с великолепной небрежностью простер руку за кружкой пива, точно тот же Сократ за чашей с убийственным бальзамом, изготовленным по державному повелению из болиголова, цикуты и прочее, и прочее.

В другой раз он сказал:

— Вижу, все тоскуешь ты по своей шотландской Изольде. Брось, мой друг! Это была у тебя наполовину выдуманная любовь, а теперь слилась она с любовью к родине. Не терзай себя понапрасну: вон Вильям Шекспир, и тот, уехав из Стратфорда-да-Эвоне, изменил своей Анне Хатавей, подруге юности, а кто из нас чувствовал глубже и тоньше старины Вильяма!

Ни в грош не ставя кичливое аристократическое мурье, Галловей однажды, гуляя вокруг Кремля, сказал Лермонту:

— Ты по праву гордишься Томасом Рифмотворцем, подвигами своих предков. Благородство приобретенное не меньше, а больше знатности предков. Никогда не забывай вот такие слова несравненного Данте Алигьери, которые я привожу тебе на память: «Ты называешь лошадь благородной, потому что она хороша сама по себе, и то же ты скажешь о соколе или жемчуге; но неужели человека следует величать благородным только потому, что таковыми были его предки! Не словами, а ножами нужно отвечать на подобное несуразное требование». А мещанин Шекспир в пьесе «Конец — всему делу венец» так сказал: «Превыше всего честь от наших подвигов, а не от предков». Тебе как воину это должно быть особенно понятно.

Когда родился Питер, он же Петька, Крис, отмечая это событие обильными возлияниями за счет ротмистра, сказал.

— Хотя ты, мой друг Лермонт, не бард, не трубадур, не менестрель, но ты, потомок Томаса Рифмотворца, несешь в себе песнь нашей родной Шотландии, и быть не может, чтобы эту песнь, нечто большее, чем ты сам, ты не передал своим сынам и их детям. В ком-то из них рано или поздно она зазвучит с огромной силой, и если это будет в России, то это уже прозвучит не баллада Шотландии, не стих России, а песнь всечеловечества!..

И Лермонт, ошеломленный таким пророчеством, вдруг осознал, что в его собственной голове давно бродила, не обретая четкой и ясной формы, эта самая мысль о наследии Томаса Лермонта его потомкам. Да, он и его сыновья — носители бесценной песни, подобной спящей красавице, и песнь-красавица эта, придет время, проснется и зазвучит от искры Божией…

Осенью 1625 года Крис Галловой показывал Лермонту только что надстроенную и перестроенную им Спасскую башню, бывшую Фроловскую, обращая особое внимание на прекрасную аркаду с готическими стрельчатыми арками и другие красоты. Здесь гость с интересом прочитал такую резную каменную надпись на русском и латинском языках, вмурованную над аркой проезда:

«Иоанн Васильевич, Божией милостью Великий князь Владимирский Московский, Новгородский, Тверской, Псковский, Вятский, Угорский, Пермский, Болгарский и иных и всея России Государь, в лето государствования своего сии башни повелел построить, а делал Петр Антоний Соларий, медиоланец, в лето от воплощения Господня 1491».

— Медиоланец? — не понял Лермонт.

— Миланец. Милан назывался Медиоланусом — Средиземным — в Средние века.

Лермонт молча смотрел на двурогие зубцы с грозными бойницами, похожие на хвост тех ласточек, что носились со стрижами над Кремлем. Великолепную башню построил его друг, главную башню Кремля, замечательный памятник оставит Крис Галловей в Москве, вечную память о себе, о родной Шкотии и ее готике, о своем времени.

— А что оставлю я? — спросил он, попивая пиво в «Катке».

Галловей положил ему руку на плечо.

— Недавно перечитывал я Сервантеса. Его книга как живая река — каждый раз входишь в новую реку, ибо течет она и изменяется. Сервантес уничтожил ложное рыцарство во славу рыцарства истинного. Он сам был рыцарем. Вспомни его похвалу воину-рыцарю: «Я не варвар и люблю литературу, но остережемся поставить их выше оружия или даже приравнять к оружию. Сочинитель, конечно же, наставляет и просвещает своих читателей, смягчает нравы, возвышает умы и учит нас справедливости, прекрасной и возвышенной науке. Но воин заставляет нас следовать справедливости. Он стремится обеспечить нас первым и сладчайшим благом — миром, нежнейшим миром, столь необходимым для человеческого счастья. Этот мир, возлюбленное благо, дар божественный, источник счастья, этот мир и является целью войны. Воин борется, чтобы завоевать его для нас, и посему производит воин самый полезный труд на свете».

— Но такой ли воин? — печально воскликнул Лермонт.

— Ты стремишься всегда быть таким, — торжественно и убежденно заявил Галловей, — и не ты виноват, что на всем свете вот уже семь лет бушует неправедная, разрушительная война. Рыцарей становится все меньше, они погибают в неравной битве, идут в бой в терновом венце. И все же я верю: они не переведутся…

Галловей часовщик оглянулся на Спасскую башню и вдруг проронил:

— Подумать только: этой башни никогда бы не было, если бы Царь Майкл не обожал часы!

Хоть и говорят англияне-южники, что шкоты — самые большие скупердяи на свете (уж чья бы корова мычала!), Галловей на славу отметил освящение своей башни, которую скоро стали называть не Фроловской, а Спасской, поелику богомазы Строгановых установили на ней надвратный образ Христа Спасителя! Пригласил он всех своих помощников каменных дел — мастеров, дьяков и подьячих из Приказа каменных дел, богомазов, не забыл и последнего каменотеса, столяра, плотника. Много произнесли в «Катке» здравиц за строителей кремлевской чудо-башни, но больше всего Лермонту, также приглашенному на это пиршество, пришелся по душе такой тост самого Кристофора Галловея:

— Помню я такое восточное сказание. Настал последний Страшный суд, и пришел на этот суд горький пьяница, и Бог спросил его, что сделал он в своей горемычной жизни, и тот, заплакав пьяными слезами, ответил, что пропил он свою жизнь. А Бог ему отвечает, приложив длань к уху: «Т-с-с! Что я слышу — чудесную тополиную песню. Стоит тополь, поет, шелестит всеми листочками, в лучах солнца купается, а тополь этот был посажен тобой, раб многогрешный, и шелестом своим он просит за тебя. Это ты его сотворил, как я творю миры. Одно у нас дело, выходит, с тобой. Для творения послал я сынов Адама и Евиных дочек в мир, и ты понял волю мою! Эй, ключарь, Петруша, отворяй ворота, пропусти в мои райские чертоги сего горького пьяницу!» Так выпьем же за всех на земле честных строителей, веселого вина любителей!..

Все встретили эти слова ревом одобрения.

— И за мастера Галловея! Галловея!.. — кричали.

И многолетили Кристофора Галловея в тот самый счастливый день его жизни.

Пятого февраля 1626 года столица широко праздновала вторую свадьбу Царя, на этот раз с Евдокией Лукьяничной Стрешневой. Глядя на дебелую Царицу, можно было не сомневаться, что очень скоро, аще токмо не подкачает хилый Царь, все еще смахивающий на отрока со своим мальчишеским лицом и тощей бородкой, родильные и крестинные пиры. Как в воду глядел Лермонт: довелось-таки ему поприсутствовать стражем на пирах в честь рождения и крестин царевны Ирины, царевны Пелагеи, царевича Алексея.


Когда Вилли стал подрастать и выговаривать свои первые русские слова, подсказанные ему матерью, Лермонт вспомнил об обычае своей семьи вписывать родословец в последнюю страницу Библии. Вспомнились ему тогда слова отца:

— Глава нашего рода сэр Джеймс Лермонт как-то в замке Балькоми на берегу вечного моря прочитал нам целую проповедь. Умен он был, памятлив и так начитан, что ему прочили блестящую карьеру профессора богословия в Сент-Эндрюсском университете. Шумел костер в камине, гудел вечный морской прибой, а мы, Лермонты, затаив дыхание, слушали сэра Джеймса.

— Священное Писание, — говорил он, положив длань на Библию, переведенную и изданную Джоном Виклиффом и подаренную его отцу великим протестантом Ноксом, сподвижником Кальвина, — учит нас знать и чтить наших предков и хранить их имена, запечатленные в Библии. Шотландцы никогда не забывают тех, кто породил нас в стародавние времена, кто завещал нам свои богатства, завоеванные в рыцарские времена, замки и поместья, чья благородная кровь течет в наших с вами жилах. Вот в этой самой величайшей из книг человечества отражены родос