«Что же делать?» — вопрошал, дрожа от страха и злости, царек Романов. «Ох, силен, батюшка Царь, этот взбесившийся воевода, — ответствовал Трубецкой, — есть у него защитники, но, Бог даст, он сам подведет себя под топор!» И тяжко вздыхал, разумея под «защитниками» в первую голову святейшего царева родителя — патриарха Филарета, да прибрал бы его поскорее Господь! И тогда он, князь Трубецкой, будет верховодить в государстве, станет вертеть и крутить Царем!
Лермонт буравил Шеина предостерегающим взглядом, но главный воевода по своему обычаю закусил удила.
— Я знал, знал, что мы еще не готовы к войне. Смерть Жигимонта заставила святейшего поторопиться. И я не удержал его, хотя оба мы знали, что царская казна пуста почти, что князья-бояре не хотят раскошелиться на войско, что Трубецкой будет совать палки в наши колеса, что на Царя мне нечего надеяться — Михаила Федорыч знай себе наследников строгает… Только на патриарха и уповал… Но Святейший плох стал, занемог шибко, нет в нем прежней воли и силы…
И он послал еще одного гонца к Филарету, просил, умолял накормить и вооружить войско. Не знал главный воевода, что Святейший Филарет, патриарх Московский и всея Руси, лежит себе, отрешенный от всех забот мирских, с закрытыми многогрешными глазами, с незаметно подвязанным подбородком, дабы не отваливалась челюсть, и бессчетные свечи из белого воска освещают лик праведника во гробе, и запах ладана в Успенском соборе боролся со смрадом тления, и черные монахи пели отходные псалмы, и архипастыри читали молитву за упокой его отлетевшей на небеса души, и Царь, оставшийся наконец-то единственным на Руси Государем, самодержцем, неуемно рыдает навзрыд, стоя на коленях у гроба, втайне радуясь долгожданному освобождению от строгой отцовской опеки, и нет у него в мыслях места для Шеина и его потрепанной, изголодавшейся, увязнувшей под стенами Смоленска русской рати.
За панихидой, за церемонией положения во гроб во всем патриаршем облачении последовали пышная обедня и отпевание, надгробное слово, последняя лития и прощальный «аминь». Над всей Москвой гремел колокольный звон, перекатываясь через самые дальние стены великого города. От этого звона дрожали каменные кремлевские соборы и отдаленные монастыри. Слышен был этот звон далеко окрест. Но не слышали его в Смоленске.
Уже при свете костров блаженнейший Макарий, митрополит Смоленский, совершал со своими священнослужителями молебствие с коленопреклонением Господу Богу о благоспоспешении христолюбивому русскому воинству к изгнанию из древнего Смоленска лютого супостата, взятых в полон его жителях, стенающих под игом убийц и катов, и возвращении града Смоленска под руку благочестивейшего Государя Михаила Федоровича. Воины прикладывались к кресту и святым иконам. Многие из них не переживут приступ… Нет, не мог Лермонт за двадцать лет привыкнуть к смерти…
— Как полагаешь, полковник, — услышал он сзади голос Лесли, — что ждет нас завтра? Кстати, поздравляю с полковником!
У полковника Лесли блестели во тьме возбужденные глаза. Белки отражали алое пламя костров.
— Спасибо; если нам удастся ворваться в крепость, — ответил Лермонт, — то мы возьмем Смоленск.
— И я так думаю, хотя уверенности в этом никакой нет. Нам придется завтра труднее, чем русским. На их стороне фанатическое желание вернуть себе этот город, который они считают своим.
— Так оно и есть.
— Может быть, тебе лучше знать, ты тут за двадцать лет совсем обрусел. Что ж, желаю тебе, кузен, удачи завтра. — Он протянул и крепко пожал Лермонту руку. — Вот так, наверное, желали друг другу удачи почти шестьсот лет назад наши предки — норманнские рыцари Лесли и Лермонт…
— Я призвал наших, — сказал Лермонт перед тем как направиться к своему полку, — сделать все, чтобы приступ был победным. Армия совершенно, не готова к зимней кампании.
— Это верно, — отозвался Лермонт. — Все решит завтрашнее сражение. Как говорят поляки: или пан, или пропал!
Шеин простер руку в сторону смоленских храмов.
— Завтра в смоленском соборе, — зычно крикнул главный воевода, — мы будем праздновать изгнание врага из отечества нашего при помощи и заступлением Пресвятой Богородицы!
Ротмистр, временно произведенный в полковники, усмехнулся в темноте. Ай да Шеин! Хитер Михаила Борисович! Ведь он сам как-то, будучи в подпитии, рассказывал Роппу в присутствии Лермонта в начале похода, что вовсе не святая эта икона, а всего лишь копия. «Подлинная Богородица была, если верить попам, писана самим святым евангелистом Лукою, назвавшим сей образ Путеводительницей. Согласно легенде Владимир Мономах лет полтысячи назад перевез ее из Чернигова в Смоленск. София, дочь Витовта, как уверяют, подарила ее Благовещенскому собору в Москве. Но Смоленский митрополит мне говорил, что София схитрила и подсунула Москве не подлинную икону, которая осталась в Смоленске, Успенском соборе, а список с нее, сделанный безвестным богомазом при Василии Тёмном в середине пятнадцатого века. Я на коленях молился перед „настоящей“ в одиннадцатом году, когда меня осадили ляхи в Смоленске. И что же?! Помогла мне Богородица, заступилась за русскую рать?! Как бы не так! Накося выкуси! Или я должен верить, что Ей было угодно, чтобы ляхи взяли в плен меня и всю мою семью?!»
А теперь, перед решающим сражением, чтобы зажечь верующих, Шеин мастерски делал вид, что уповает на Богородицу. Да, это мудрый полководец… Лермонт не переставал в эти часы восхищаться им. Шеин посылал солдат в бой за веру, Царя и отечество, а верил воевода, пожалуй, только в отечество.
Шеин несказанно удивил Лермонта, вдруг озорно подтолкнув его локтем и шепнув:
— Эта — настоящая! Я ее в Смоленске спас, из Успенского собора в Москву отправил! Но никто этого не знает! Святой истинный крест!
Истово прикладывались воины к нерукотворной иконе Смоленской Божией Матери, изображавшей Богородицу с младенцем Иисусом на руках. (Эту же икону носили по лагерю русских войск перед Бородинским сражением.)
Стемна вызвездило. Странно было подумать, что эти же сентябрьские звезды через два-три часа зажгутся над Абердином и над горами Шотландии, что они светят над Москвой и будут светить вечно в неизменном порядке, а ветер времени будет уносить поколения людей, как осенние листья.
В ночь перед приступом Михаила Борисович Шеин надумал устроить гадание по известному примеру великого князя Димитрия Ивановича, гадавшего в канун главной и самой страшной русской битвы на Куликовом поле, что сломила трехвековое татарское ярмо на шее великороссов. Только теперь лагерь русских стоял не на тихом Доне, а на древнем Днепре Славутиче. Видно, надеялся воевода на христианского Бога, но по старинке верил и в колдовское ведовство язычников. В поле за сторожевыми огнями было тихо, только перекликались кулики, как, наверное, перекликались они полтораста лет назад на поле Куликовом. Да еще каркали вдали вещие вороны и выли на опушке черного леса набежавшие на запах крови стаи волков. В низинах и над речной гладью курился седой туман. Слез со своего рослого аргамака окольничий, отошел, лег на сырую от ночной росы траву, прильнул ухом к родной русской земле, дерзко попранной ляхами. За ним молча и недвижно стояли князь и бояре, рославльский воевода Иван Тухачевский, тысяцкие и стрелецкие головы, командиры рейтаров, есаулы.
Наконец тяжело поднялся старый, тучный, как Димитрий Донской, архистратиг, главный воевода, отряхнул чернособолью шубу, повернулся к свите своей и изрек:
— Слышал я, как на два голоса стонет земля, один голос — русской матери, другой — польской але литовской. И обе они рыдают и плачут по сыновьям своим, коих уже никогда не дождутся. Однако сильнее голосит матерь ляхов, читает католическую отходную молитву, а сие значит, что быть завтра, когда будем мы Смоленск воевать, великой русской победе, и покончит она навсегда с засильем ляхов и литовцев на земле нашей русской!.. Завтра Смоленск будет наш. Завтра мы отслужим благодарственный молебен в церкви святого Петра и святого Павла, построенной пять столетий тому назад внуком Владимира Мономаха князем Ростиславом Мстиславичем.
В лесу неподалеку жутко заухал филин — будто леший захохотал.
— Мы взяли обратно в этом году Рославль, вернем и Смоленск. За святую веру, Царя и отечество погибнет много русских воинов, но победа с Божией помощью будет нашей!..
Лермонту хотелось спать — надо же выспаться до битвы, но Шеин, небывало взвинченный, неутомимый, затеял еще в своем шатре гадание на Библии. Он открыл наугад Священное Писание и сказал:
— Ветхий Завет, книга пророка Амоса, глава вторая… Что-то нам напророчит сей святой пророк? «И у проворного не станет силы бежать, и крепкий не удержит крепости своей…» Слышите, люди добрые, не удержит крепости!.. «И храбрый не спасет своей жизни. Ни стреляющий из лука не устоит, ни скороход не убежит, ни сидящий на коне не спасет своей жизни. И самый отважный из храбрых убежит нагой в тот день», — говорит Господь…
Он обвел всех в шатре воспаленным взглядом голубых глаз. Амос!.. А ну-ка еще раз! Книга пророка Аввакума! «Горе строящему город на крови и созидающему крепости неправдою!»
Лермонт сначала молча изумился, а затем подумал: уж не плутует, не передергивает ли часом главный воевода?!
Ночь близилась к рассвету, а стан русского воинства под Смоленском все не засыпал — горели в кострах на приднепровской земле смоленская сосна и береза, с извечной резвостью, журча на вековых перекатах, клубясь таинственно в омутистых заводях, лишь сверху подсвеченных лунным светом, струился Днепр, не подозревая в верховьях своих, куда вынесут его русские холмы и долины, смутно темнели размытые дымкой иссиня-черные смоленские леса. Пахло винно-грибным запахом ранней осени, веяло скрытыми мраком болотами, листвой и травами.
— Сядем! — сказал, притомившись, главный воевода, выбрав костер со стрельцами. — Здорово, ребята! Честь богатырям!
Богатыри потеснились. Чудная была картина! Все они жарили рубахи и порты над жарким пламенем, что в глазах человеческих не меняется со дня сотворения мира и не изменится до последнего его дня. Бронзовели могучие груди и мышцы, плясали огненные блики в дремучих бородищах, искрились углями глаза воинов. Шеин узнал, что этот отряд стрельцов только что пришел со сторожевой службы. Поел, угостившись, чем Бог послал, а теперь спешил «покончить со стебарями», сиречь вшами.