Если бы они могли говорить — страница 14 из 24

Алипия умолк. Снова стало тихо, слышно было только, как молочные струи бьют о стенки ведер.

— Рой, рой, рой! — раздавался звонкий голосок Митко.

Еще несколько раз приводили овец. Но вот стало светать. Сначала из тьмы проступил плетень с надетыми на колы воловьими черепами для отпугивания волков. На востоке занималась заря. Тьма, тяжким бременем придавившая ночные поляны, испугавшись, отступила; поляны, омытые росой, весело засверкали, заискрились. На бледном небе уже еле-еле виднелась большая звезда, ставшая размером с точку.

Пастухи были рады, что закончили работу. Митко бегал по полянке, как есть: босой, с закатанными штанами, размахивал хворостиной и весело смеялся. Теперь все смогли рассмотреть и Алипия. Так значит, этот человек рассказал им о Божиле пастухе? Неприметный себе человечек: старый, невысокого роста, с белыми, как снег, волосами и колючей седой щетиной на подбородке. Оборванный, весь какой-то помятый. Он уже не смотрел на пастухов, а, сосредоточенно нахмурив белые брови, разглядывал стадо. Овцу искал.

— Подожди, сейчас вместе пойдем поищем, — предложил ему Петр.

Кадка до краев была наполнена молоком. Давидко продел в дужку длинную, смазанную жиром жердь, и вместе с Петром они отнесли ее на маслобойню. Митуш убрал сито, загреб ковшиком молоко и протянул Митко.

— На, Митко! Попей молочка!

Митко деловито схватил обеими руками ковшик и большими глотками принялся пить еще парное молоко.

Давидко и Петр засобирались в дорогу. Они положили в торбы немного хлеба и по куску брынзы. Дядюшка Митуш наполнил корыто сывороткой, Давидко кликнул собак, те прибежали и жадно набросились на угощенье. Самые крупные псы Бачо и Мурза сцепились и, рыча, покатились по траве. Другие собаки, гневно поглядывая по сторонам, были готовы наброситься на любого, кто помешает им есть. А некоторые уже напились молока и бегали по двору. Алипия вертелся в самой гуще собачьей своры, но они его не трогали.

— И как тебя еще не съели эти зверюги? — засмеялся Давидко. — Жулик ты, глаза у тебя зеленые…

А Алипия, не обращая внимания на пастухов, глаз не отрывал от стада. Одна овца — самая обычная овца с коричневой шерстью, подошла к плетню и стала почесываться о плетень, поглядывая в сторону домика и жалобно взблеивая время от времени.

Алипия во все глаза смотрел на эту овцу. Каждый раз, когда она блеяла, он кивал головой, как бы говоря: «Эта…»

— Здесь овца, — сказал он Петру. — Вон та, которая чешется у плетня…

Ничего не ответив, Петр сердито направился к той овце… Алипия пошел за ним. Увидев Петра, овца кинулась в сторону, но он легко поймал ее пастушеской палкой и притянул к себе. Потом, придерживая одной рукой, другой вывернул ей ухо, чтобы посмотреть на клеймо. Клеймо было чужим.

— Вот она, твоя овца, держи ее, — сказал Петр, подтолкнув овцу к Алипии.

Овца, словно завороженная, не убежала, а осталась стоять на месте.

— Пшт, пшт, пшт, — позвал ее Алипия. Он вынул из пестрой торбы крошки и протянул их на ладони овце. Больше он на нее не смотрел. Сунув палку под мышку и скрестив руки на груди, он тронулся в путь. За ним, словно собачонка, побежала овца.

— Бывайте здоровы! — сказал он пастухам, а дядюшке Митушу громко повторил: «Бывай здоров!»

Дядюшка Митуш внимательно посмотрел на него и подумал: «Чудной какой-то!» Он хотел что-то сказать, но тут заметил Митко. Мальчонка спал, положив головку на бурдюк, наполненный соломой — пастушью подушку. «Эх, горемыка!» — подумал дядюшка Митуш, достал бурку и укрыл мальчонку. «Какой из тебя пастух, от одной кружки молока сразу в сон клонит. Вот так напьешься молока, а волк и перережет все стадо… Эх, Митко, Митко…»

Дядюшка Митуш вновь глянул вслед Алипии. Тот шел себе легко и спокойно по дороге, а следом за ним бежала овца…

ДАВНЫМ-ДАВНО

В гости к Митушу заявился Димитр Медара из Сарнено, бывший табунщик хаджи Петра. Он иногда захаживал к Митушу, и тогда они подолгу разговаривали. Вот и сейчас поговорили о лошадях (с Медарой невозможно было разговаривать ни о чем другом, кроме как о лошадях), потом Митуш, сославшись на занятость, пошел в хлев, а Медара остался ждать его на террасе.

Медаре было около восьмидесяти, он был значительно моложе Митуша, здоровый, еще крепкий, с кирпичного цвета лицом, на котором неестественно выделялись белоснежные усы и брови. Брови у него были такой же толщины, что и усы. Лоб пересекала, спускаясь к носу, глубокая гневная черта, но зато в морщинах возле губ и под усами таилась веселая усмешка. Оттого его лицо казалось одновременно и нахмуренным, и шутливо-веселым.

Одевался он по-особому. Бросалась в глаза коротенькая меховая безрукавка, расшитая зелеными и красными сафьяновыми узорами. Здесь были и цветы и листья, и бабочки и птицы — работа искусная, тонкая. По всему видно, эта одежда было очень дорога Медаре. Из широких белых рукавов рубахи показывались жилистые руки, покоившиеся ныне на набалдашнике толстой кизиловой палки. Медара не любил потуры[4], а носил шерстяные брюки светло-коричневого цвета, узкие у колен и у щиколоток. На голове — ветхая шапчонка черного цвета, талия обмотана широким красным поясом. Но самым примечательным у него был кнут — черный, длинный кнут табунщика, собранный кольцами, как веревка, и подвешенный на поясе. Встречавшие его люди подсмеивались над ним, потому как Медаре этот кнут абсолютно не был нужен, да и табунов-то уже не осталось. Но он носил кнут, как старый воин носит саблю в память о бурной молодости. Шея была обмотана красным платком — не столько ради тепла, сколько для прикрытия шрама от большущей раны. По этой же причине Медара имел привычку, разговаривая, опускать подбородок к груди.

Сейчас Медара сидел один, задумчиво что-то чертил кончиком палки по земле, усмехаясь своим мыслям.

«Какие табунщики лучше — татары или мокане[5]?» — продолжал он думать о том, о чем они только что разговаривали с Митушем. — «И те, и другие хороши. Мокан, тот больше выдерживает на холоде. Наденет тулуп, а под ним только рубаха. Но тулуп — загляденье — и сверху мех, и внутри мех. А татары, когда торгуются, требуют и пару сапог. Добрые ездоки были, ничего не скажешь!»

Медара качает головой, продолжая усмехаться. Ну, если говорить о наездниках, то мало кто мог мерятся с ним силой. Помнится на полном скаку мог палку-мочугу с земли поднять, а, побившись об заклад, поднимал и меджидие[6]

Перед глазами у Медары возник черный, огненный жеребец из табуна хаджи Петра, тот самый жеребец, который оставил ему на шее эту отметину. Более сорока лет прошло, но Медара ничего не забыл, словно вчера это случилось. Вот они, те же самые места, то же ровное поле вокруг…

* * *

Жеребец тот был средним — не очень крупный, не слишком мелкий, черный, как смоль, без единого белого волоска, с густой щетинистой гривой, отброшенной в сторону. Она свисала почти до земли, часто падала и на глаза, горевшие диким, неукротимым пламенем. Он не любил, когда его ласкали, не замечал и людей вокруг себя. Да и бывал он среди людей только зимой — тогда его отделяли от табуна и кормили в яслях. У хаджи Петра был еще один приметный жеребец — каурый с серебристой гривой. Так этот красивый, чистый жеребец очень быстро жирел, и, когда его вели на водопой, играл со слугами, волочил их за собой, ржал и ступал мелко-мелко, словно танцевал.

Вороной же шел всегда одинаково — стремительно вытянув вперед голову, время от времени настороженно к чему-то прислушиваясь, и тогда бывал особенно красив. Он не гарцевал, не вставал на задние ноги, не волочил слуг и не ржал. Выглядел спокойным, но был напряжен, нервно покусывая удила, вокруг глаз виднелась кроваво-красная пленка. И постоянно бросал на каурого молниеносные взгляды.

Однажды слуги выпустили жеребцов, как бы ненароком, и те сразу же налетели друг на друга. Это длилось всего мгновенье, потому как хаджи Петр тут же закричал с балкона, чтобы коней растащили в разные стороны. Между тем черный впился в каурого как змея, и, когда слугам все же удалось оттащить его в сторону, он изловчился и лягнул каурого. Удар был страшен, хоть и был нанесен не в полную силу. Иначе вороной мог бы убить даже самое сильное животное. После того удара каурый долго не мог ржать.

Слуги тотчас разделились на два лагеря, как всегда бывает, когда дело касается двух борцов. Одни болели за вороного, другие — за каурого жеребца. И потихоньку подготавливали их к решительной схватке, которая рано или поздно должна была произойти. Когда коням надоедал ячмень, им давали пшеницу, а пшеницу заменяли овсом. Гривы и хвосты заплетали в косички, чтобы те курчавились, расчесывали и чистили жеребцов, а потом смазывали деревянным маслом, от которого крупы их лоснились. Опробовали и другое средство: добавляли в еду горсть крапивного семени — от него конский волос становился блестящим, как шелк. Оба жеребца стояли в самых темных стойлах конюшни, куда почти не проникал свет, потому что чем дольше держать коней в темноте, тем злее и свирепее они станут, выйдя наружу.

Однажды хаджи Петр решил съездить с молодой женой в церковь. Церковь была в Сарнено, и пришлось заложить коляску. Как полагается богатому собственнику поместья, в коляску запрягли двух коней — вороного и каурого. Надели на них новенькие хомуты с кистями, на шею повесили синие бусы, сбрую украсили красными шнурками, в хвосты вплели красные ленточки. Одному коню гриву зачесали налево, а другому — направо. Когда в коляску запряжены жеребцы, то самолюбие хозяина щекочет то, что при въезде в село они принимаются ржать и несутся вперед, изогнув шеи, а гривы так и вьются по ветру.

Чтобы жеребцы не задирали друг друга, их разделили оглоблей, прикрепленной так, чтобы они не касались головами. С шумом и блеском съездили и благополучно вернулись. Но когда распрягали, не смогли удержать жеребцов, уже раззадоренных близостью соперника. Жеребцы бросились друг на друга, встали на дыбы, молотя противника копытами, заревели, словно дикие звери…