Если бы Пушкин… — страница 131 из 148

Возникает простой вопрос: но разве не звучали комично в его исполнении стихи современных ему советских поэтов, которые он не так уж редко включал в свой репертуар?

Нет, не звучали.

Мало того! В его исполнении и эти стихи тоже казались его собственными. В этих чужих, не им сочиненных, заимствованных, «взятых напрокат» стихотворных строчках изливал, раскрывал, распахивал перед нами свою душу, делился с нами своей неприкаянностью и тоской все тот же, давно и хорошо нам знакомый, лирический герой – вечный странник, «бродяга и артист», томящийся, но в то же время и слегка кокетничающий этой своей неприкаянностью, своим вынужденным одиночеством:

В этом городе пять дней я тосковал.

Как с тобой, хотел – не мог расстаться с ним,

В этом городе тебя я вспоминал

Очень редко добрым словом, чаще – злым…

Как тебя, его не видеть бы совсем,

А увидев, прочь уехать бы скорей,

Он, как ты, вчера не дорог был ничем,

Как тебя, сегодня нет его милей.

Этот город мне помог тебя понять,

С переменчивою северной душой.

С редкой прихотью неласково сиять

Зимним солнцем над моею головой.

Это – Константин Симонов.

А вот строчки из стихотворения другого советского поэта, другого тогдашнего его современника – Сергея Смирнова:

Это мало Родину любить.

Надо, чтоб она тебя любила.

Вполне банальные, пошловато назидательные, в устах Вертинского они обретали свой особый, очень личный смысл. Окрашивались горькой иронией, обращенной на себя, бедолагу-эмигранта, любовь к родине у которого так долго оставалась любовью без взаимности.

Вот так же и раньше – там, в эмиграции, – эти свои, выстраданные чувства он нередко выражал чужими стихотворными строчками – иногда принадлежавшими известным поэтам («Мы жили тогда на планете другой…» Георгия Иванова), а иногда – неведомо кому («Молись, кунак, в стране чужой…»).

Этим умением чужими строчками выражать себя Вертинский владел издавна. Собственно, это было даже не уменье, а особый, только ему присущий дар. Природа этого дара коренилась в его самоощущении. В том, что он ощущал себя, – и не только ощущал, но и на самом деле был, – плотью от плоти и костью от кости современной ему российской поэзии. Ее темы были – его темами. Ее тоска – его тоской. Ее боль – его болью.

Вот он прощается – навсегда – с женщиной, с которой какое-то время был счастлив:

Я знаю, я совсем не тот,

Кто вам для счастья нужен, —

А тот, другой. Но пусть он ждет,

Пока мы кончим ужин.

Я знаю, даже кораблям

Необходима пристань,

Но не таким, как мы, – не нам,

Бродягам и артистам.

Это высокомерное презрение к тому, другому, который вчерашней его возлюбленной «для счастья нужен», прямо сближает процитированные строки Вертинского с презрительными цветаевскими:

Как живется вам с простою

Женщиною? Без божеств?..

Как живется вам – хлопочется —

Ежится? Встается – как?

С пошлиной бессмертной пошлости

Как справляетесь, бедняк?..

После мраморов Каррары

Как живется вам с трухой

Гипсовой?..

А гордое сознание своего избранничества, своей «помазанности», особости своей судьбы – «бродяги и артиста», несхожести ее с пошлым существованием самодовольного и самодостаточного обывателя невольно вызывает в памяти хрестоматийные строки Блока:

Ты будешь доволен собой, и женой,

Своей конституцией куцей,

А вот у поэта – всемирный запой,

И мало ему конституций!..

И пусть я умру под забором, как пес,

Пусть жизнь меня в землю втоптала,

Я знаю: то Бог меня снегом занес,

То вьюга меня целовала!

И такие же хрестоматийные строки Горького:

А вы на земле проживете,

Как черви слепые живут:

Ни сказок про вас не расскажут,

Ни песен про вас не споют!

Недаром эту горьковскую «Легенду о Марко» Вертинский положил на музыку и включил ее в свой репертуар.

Противостояние поэта, у которого «всемирный запой», пошлому обывателю с его «обывательской лужей» – это была едва ли не главная тема всей русской поэзии начала века. И это была – центральная, самая больная, самая личная, самая своя тема Вертинского:

В вечерних ресторанах,

В парижских балаганах,

В дешевом электрическом раю,

Всю ночь ломаю руки

От ярости и муки

И людям что-то жалобно пою.

Звенят, гудят джаз-банды,

И злые обезьяны

Мне скалят искалеченные рты.

А я, кривой и пьяный,

Зову их в океаны

И сыплю им в шампанское цветы…

«Желтый ангел»

Эта драматическая и психологическая коллизия хорошо нам знакома по самым пронзительным и самым мощным лирическим стихам раннего Маяковского:

Через час отсюда в чистый переулок

вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,

а я открыл вам столько стихов шкатулок,

я – бесценных слов мот и транжир.

Все вы на бабочку поэтиного сердца

взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.

Толпа озвереет, будет тереться,

ощетинит ножки стоглавая вошь.

А если сегодня мне, грубому гунну,

кривляться перед вами не захочется – и вот

я захохочу и радостно плюну,

плюну в лицо вам

я – бесценных слов транжир и мот.

Весь душевный настрой «Желтого ангела», вся душевная реакция его лирического героя – совершенно те же, что у Маяковского. И немудрено, что при всей – разительной! – несхожести поэтики образ поэта, противостоящего злобной толпе, они рисуют одними и теми же красками, чуть ли не одними и теми же словами: у Вертинского это – «усталый старый клоун», у Маяковского «бесценных слов транжир и мот», которому тоже опротивело «кривляться» (как клоуну) перед толпой скалящихся злых обезьян.

Стихи Маяковского по своему ритмическому и музыкальному строю совсем не приспособлены к тому, чтобы их можно было петь. И только этим и можно объяснить, что Вертинский не включал их в свой повседневный репертуар. Но одно его стихотворение он все-таки пел:

В ресторане было от электричества рыжо,

Кресла облиты в дамскую мякоть.

Когда обиженный выбежал дирижер,

приказал музыкантам плакать.

И сразу тому, который в бороду

толстую семгу вкусно нес,

 труба изловчившись в сытую морду

ударила горстью медных слез.

У Маяковского это стихотворение называлось «Кое-что по поводу дирижера». Вертинский в своих концертах – в свойственной ему манере – объявлял его иначе: «Сумасшедший маэстро». Но текст Маяковского оставлял в неприкосновенности, что делал далеко не всегда, обращаясь к стихам даже самых знаменитых своих современников.

С многими фигурами самого первого ряда в русской поэзии начала XX века Вертинского роднит не только тематическая близость. (Лучше сказать – близость содержания, родственность лирического пафоса стихов этих во многом очень разных поэтов.) Не меньше поражает и близость их художественных приемов. Точнее – отдельных элементов их художественного мышления.

Вот одна из самых знаменитых его песен – «В степи Молдаванской». Стихи – его собственные, им самим написанные. Живые, изящные, легкие:

Как все эти картины мне близки,

Сколько вижу знакомых я черт!

И две ласточки, как гимназистки,

Провожают меня на концерт.

Картины близки, и знакомых черт много, потому что дело происходит в Бессарабии. Год на дворе – 1925-й, и Бессарабия не в России, а в Румынии. Но Россия – вот она, рядом, на том берегу Днестра..

Оказаться на той стороне Днестра для него – невозможно. Да он и не хочет туда. Изо всех сил уговаривает он себя, что ему туда не надо:

Что за ветер в степи Молдаванской!

Как поет под ногами земля!

И легко мне с душою цыганской

Кочевать, никого не любя!

Вот так же уговаривала себя и Цветаева в пронзительной своей «Тоске по родине»:

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно —

Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что – мой,

Как госпиталь или казарма…

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично – на каком

Непонимаемой быть встречным!..

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И все равно, и все едино.

И вдруг, в один миг все эти яростные – и безусловно искренние самоуговоры опрокидываются, переворачиваются, опровергаются:

Но если по дороге – куст

Встает, особенно – рябина…

Так же внезапно обрываются, опровергаются и самоуговоры Вертинского, этот его постоянно повторяющийся рефрен – «И легко мне с душою цыганской кочевать, никого не любя»:

…О, как сладко, как больно сквозь слезы

Хоть взглянуть на родную страну…

Мощь цветаевского стиха, конечно, не сопоставима с сентиментально-романсовым, слегка даже слезливым финалом песенки Вертинского. Но то, чего Цветаева достигла бешеным напором, яростной энергией своего душевного порыва, выплеснувшегося в захлебе ее неповторимых enjambement’ов, резкостью этого внезапного – как в пропасть с откоса – обрыва: «Но если по дороге куст…», – недостаток всей этой мощной словесной пластики Вертинский восполнял другой, своей пластикой – мелодии, голоса, жеста…

Очень недурной, хотя и совсем не дружественный портрет Вертинского набросал однажды Лев Никулин. В том своем очерке, иронически озаглавленном «Куда же вы ушли, мой маленький креольчик?», он довольно пренебрежительно заметил, что высочайшей пробы золото современной ему российской поэзии Вертинский разменял на мелкую монету: серебро, медь…