Возникает простой вопрос: но разве не звучали комично в его исполнении стихи современных ему советских поэтов, которые он не так уж редко включал в свой репертуар?
Нет, не звучали.
Мало того! В его исполнении и эти стихи тоже казались его собственными. В этих чужих, не им сочиненных, заимствованных, «взятых напрокат» стихотворных строчках изливал, раскрывал, распахивал перед нами свою душу, делился с нами своей неприкаянностью и тоской все тот же, давно и хорошо нам знакомый, лирический герой – вечный странник, «бродяга и артист», томящийся, но в то же время и слегка кокетничающий этой своей неприкаянностью, своим вынужденным одиночеством:
В этом городе пять дней я тосковал.
Как с тобой, хотел – не мог расстаться с ним,
В этом городе тебя я вспоминал
Очень редко добрым словом, чаще – злым…
Как тебя, его не видеть бы совсем,
А увидев, прочь уехать бы скорей,
Он, как ты, вчера не дорог был ничем,
Как тебя, сегодня нет его милей.
Этот город мне помог тебя понять,
С переменчивою северной душой.
С редкой прихотью неласково сиять
Зимним солнцем над моею головой.
Это – Константин Симонов.
А вот строчки из стихотворения другого советского поэта, другого тогдашнего его современника – Сергея Смирнова:
Это мало Родину любить.
Надо, чтоб она тебя любила.
Вполне банальные, пошловато назидательные, в устах Вертинского они обретали свой особый, очень личный смысл. Окрашивались горькой иронией, обращенной на себя, бедолагу-эмигранта, любовь к родине у которого так долго оставалась любовью без взаимности.
Вот так же и раньше – там, в эмиграции, – эти свои, выстраданные чувства он нередко выражал чужими стихотворными строчками – иногда принадлежавшими известным поэтам («Мы жили тогда на планете другой…» Георгия Иванова), а иногда – неведомо кому («Молись, кунак, в стране чужой…»).
Этим умением чужими строчками выражать себя Вертинский владел издавна. Собственно, это было даже не уменье, а особый, только ему присущий дар. Природа этого дара коренилась в его самоощущении. В том, что он ощущал себя, – и не только ощущал, но и на самом деле был, – плотью от плоти и костью от кости современной ему российской поэзии. Ее темы были – его темами. Ее тоска – его тоской. Ее боль – его болью.
Вот он прощается – навсегда – с женщиной, с которой какое-то время был счастлив:
Я знаю, я совсем не тот,
Кто вам для счастья нужен, —
А тот, другой. Но пусть он ждет,
Пока мы кончим ужин.
Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань,
Но не таким, как мы, – не нам,
Бродягам и артистам.
Это высокомерное презрение к тому, другому, который вчерашней его возлюбленной «для счастья нужен», прямо сближает процитированные строки Вертинского с презрительными цветаевскими:
Как живется вам с простою
Женщиною? Без божеств?..
Как живется вам – хлопочется —
Ежится? Встается – как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?..
После мраморов Каррары
Как живется вам с трухой
Гипсовой?..
А гордое сознание своего избранничества, своей «помазанности», особости своей судьбы – «бродяги и артиста», несхожести ее с пошлым существованием самодовольного и самодостаточного обывателя невольно вызывает в памяти хрестоматийные строки Блока:
Ты будешь доволен собой, и женой,
Своей конституцией куцей,
А вот у поэта – всемирный запой,
И мало ему конституций!..
И пусть я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала,
Я знаю: то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала!
И такие же хрестоматийные строки Горького:
А вы на земле проживете,
Как черви слепые живут:
Ни сказок про вас не расскажут,
Ни песен про вас не споют!
Недаром эту горьковскую «Легенду о Марко» Вертинский положил на музыку и включил ее в свой репертуар.
Противостояние поэта, у которого «всемирный запой», пошлому обывателю с его «обывательской лужей» – это была едва ли не главная тема всей русской поэзии начала века. И это была – центральная, самая больная, самая личная, самая своя тема Вертинского:
В вечерних ресторанах,
В парижских балаганах,
В дешевом электрическом раю,
Всю ночь ломаю руки
От ярости и муки
И людям что-то жалобно пою.
Звенят, гудят джаз-банды,
И злые обезьяны
Мне скалят искалеченные рты.
А я, кривой и пьяный,
Зову их в океаны
И сыплю им в шампанское цветы…
«Желтый ангел»
Эта драматическая и психологическая коллизия хорошо нам знакома по самым пронзительным и самым мощным лирическим стихам раннего Маяковского:
Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я открыл вам столько стихов шкатулок,
я – бесценных слов мот и транжир.
Все вы на бабочку поэтиного сердца
взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
Толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь.
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется – и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я – бесценных слов транжир и мот.
Весь душевный настрой «Желтого ангела», вся душевная реакция его лирического героя – совершенно те же, что у Маяковского. И немудрено, что при всей – разительной! – несхожести поэтики образ поэта, противостоящего злобной толпе, они рисуют одними и теми же красками, чуть ли не одними и теми же словами: у Вертинского это – «усталый старый клоун», у Маяковского «бесценных слов транжир и мот», которому тоже опротивело «кривляться» (как клоуну) перед толпой скалящихся злых обезьян.
Стихи Маяковского по своему ритмическому и музыкальному строю совсем не приспособлены к тому, чтобы их можно было петь. И только этим и можно объяснить, что Вертинский не включал их в свой повседневный репертуар. Но одно его стихотворение он все-таки пел:
В ресторане было от электричества рыжо,
Кресла облиты в дамскую мякоть.
Когда обиженный выбежал дирижер,
приказал музыкантам плакать.
И сразу тому, который в бороду
толстую семгу вкусно нес,
труба изловчившись в сытую морду
ударила горстью медных слез.
У Маяковского это стихотворение называлось «Кое-что по поводу дирижера». Вертинский в своих концертах – в свойственной ему манере – объявлял его иначе: «Сумасшедший маэстро». Но текст Маяковского оставлял в неприкосновенности, что делал далеко не всегда, обращаясь к стихам даже самых знаменитых своих современников.
С многими фигурами самого первого ряда в русской поэзии начала XX века Вертинского роднит не только тематическая близость. (Лучше сказать – близость содержания, родственность лирического пафоса стихов этих во многом очень разных поэтов.) Не меньше поражает и близость их художественных приемов. Точнее – отдельных элементов их художественного мышления.
Вот одна из самых знаменитых его песен – «В степи Молдаванской». Стихи – его собственные, им самим написанные. Живые, изящные, легкие:
Как все эти картины мне близки,
Сколько вижу знакомых я черт!
И две ласточки, как гимназистки,
Провожают меня на концерт.
Картины близки, и знакомых черт много, потому что дело происходит в Бессарабии. Год на дворе – 1925-й, и Бессарабия не в России, а в Румынии. Но Россия – вот она, рядом, на том берегу Днестра..
Оказаться на той стороне Днестра для него – невозможно. Да он и не хочет туда. Изо всех сил уговаривает он себя, что ему туда не надо:
Что за ветер в степи Молдаванской!
Как поет под ногами земля!
И легко мне с душою цыганской
Кочевать, никого не любя!
Вот так же уговаривала себя и Цветаева в пронзительной своей «Тоске по родине»:
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно —
Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой,
Как госпиталь или казарма…
Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично – на каком
Непонимаемой быть встречным!..
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все равно, и все едино.
И вдруг, в один миг все эти яростные – и безусловно искренние самоуговоры опрокидываются, переворачиваются, опровергаются:
Но если по дороге – куст
Встает, особенно – рябина…
Так же внезапно обрываются, опровергаются и самоуговоры Вертинского, этот его постоянно повторяющийся рефрен – «И легко мне с душою цыганской кочевать, никого не любя»:
…О, как сладко, как больно сквозь слезы
Хоть взглянуть на родную страну…
Мощь цветаевского стиха, конечно, не сопоставима с сентиментально-романсовым, слегка даже слезливым финалом песенки Вертинского. Но то, чего Цветаева достигла бешеным напором, яростной энергией своего душевного порыва, выплеснувшегося в захлебе ее неповторимых enjambement’ов, резкостью этого внезапного – как в пропасть с откоса – обрыва: «Но если по дороге куст…», – недостаток всей этой мощной словесной пластики Вертинский восполнял другой, своей пластикой – мелодии, голоса, жеста…
Очень недурной, хотя и совсем не дружественный портрет Вертинского набросал однажды Лев Никулин. В том своем очерке, иронически озаглавленном «Куда же вы ушли, мой маленький креольчик?», он довольно пренебрежительно заметил, что высочайшей пробы золото современной ему российской поэзии Вертинский разменял на мелкую монету: серебро, медь…