Если бы Пушкин… — страница 143 из 148

Вот, например, в недавно вышедшей книге Н.А. Богомолова «От Пушкина до Кибирова», среди многих интересных, содержательных и даже глубоких работ обратила на себя мое внимание статья «Пласт Галича» в поэзии Тимура Кибирова».

В этой своей работе Н. Богомолов, в частности, рассматривает кажущийся ему, как он пишет, «несомненным парафраз одного из наиболее известных и вошедших в интеллигентскую речь стихотворений Галича «Пейзаж»:

...

Напомним его, благо невелико:

Все было пасмурно и серо,

И лес стоял, как неживой,

И только гиря говномера

Слегка качала головой.

Не все напрасно в этом мире

(Хотя и грош ему цена!),

Покуда существуют гири

И виден уровень говна!..

В знаменитом послании «Л.С. Рубинштейну» Кибиров писал:

Все проходит. Все конечно.

Дым зловещий. Волчий ров.

Как Черненко, быстротечно

И нелепо, как Хрущев,

Как Ильич бесплодно, Лева,

И, как Крупская, страшно!

Распадаются основы.

Расползается говно [35] …

Литературоведу «антидогматического» направления этого было бы вполне достаточно: там «говно» – и тут «говно». Чего ж вам боле?

Но Н. Богомолов – еще в плену своего «догматического» прошлого. Ему этого мало. Его обуревают сомнения. Он еще слегка колеблется:

...

Казалось бы, аналогия наша слишком шатка, чтобы принять ее даже как гипотезу. Однако Кибиров (и в этом – один из ярких образцов метода именно его, индивидуальной центонности) на этом не останавливается, а продолжает, переходя уже в следующую главку:

Было ж время – процветала

В мире наша сторона!

В красном уголке, бывало,

Люд толпился дотемна!

Наших деток в средней школе

раздавались голоса.

Жгла сердца своим глаголом

свежей «Правды» полоса.

Нежным светом озарялись

Стены древнего Кремля,

Силомером развлекались

Тенниски и кителя [36] .

Вот этот «силомер» делает безусловной связь с Галичем. На первый план выдвинуты общепонятные Пушкин и Лебедев-Кумач, чуть менее заметно, но вполне ощутимо – Мандельштам (из страшных «Стансов» 1937 года:

Вот «Правды» первая страница,

Вот с приговором полоса), —

А на стихотворение Галича – лишь беглый намек, который далеко не всякий поймет и оценит. Но, услышав и оценив, не сможет не задуматься, насколько само представление Кибирова о советской действительности сходно с представлениями Галича [37] .

У Галича, стало быть, «говномер», а у Кибирова – «силомер». Последние сомнения отброшены! Несомненность парафраза (он же – центон) подтверждена и доказана с математической точностью.

Насчет того, насколько «само представление Кибирова о советской действительности сходно с представлениями Галича», и в самом деле сомнений быть не может. И слово «говно» у обоих возникло, конечно, не случайно: сама она, эта наша родная, наша советская действительность, постоянно давала поводы для такой ассоциации.

Но поводы-то всякий раз были разные. А в данном конкретном случае разность этих поводов видна особенно ясно.

У Галича повод был вполне конкретный. Весомый, грубый, зримый, осязаемый и даже, надо полагать, обоняемый:

...

В Серебряном Бору, у въезда в дом отдыха артистов Большого театра, стоит, врытый в землю, неуклюже-отесанный, деревянный столб. Малярной кистью, небрежно и грубо, на столбе нанесены деления с цифрами – от единицы до семерки. К верху столба прилажено колесико, через которое пропущена довольно толстая проволока. С одной стороны столба проволока уходит в землю, а с другой – к ней подвешена тяжелая гиря.

Сторож дома отдыха объяснил мне:

– А это, Александр Аркадьевич, говномер… Проволока, она, стало быть, подведёна к яме ассенизационной! Уровень, значит, повышается – гиря понижается… Пока она на двойке-тройке качается – ничего… А как до пятерки-шестерки дойдет – тогда беда, тогда, значит, надо из города золотариков вызывать…

Мне показалось это творение русского умельца не только полезным, но и весьма поучительным. И я посвятил ему философский этюд, который назвал эпически-скромно: «Пейзаж» [38] .

Как видим, «говно» у Галича – самое что ни на есть натуральное. То есть оно, конечно, и символическое тоже – недаром это свое стихотворениеж, озаглавленное «эпически скромно» («Пейзаж»), поэт назвал «философским этюдом». Но натолкнуло его на мысль об этом философском этюде вполне реальное изобретение вполне реального русского умельца.

Что же касается грустной сентенции Кибирова («Распадаются основы, расползается говно»), то его на этот его философский вздох натолкнули совсем иные образы и ассоциации: Черненко, Хрущев, Ильич, Крупская. И «говно», которое у него «расползается», – это уже совсем иное, чисто символическое говно: говно обанкротившихся, протухших идей, обанкротившихся, канувших в Лету исторических фигур и персонажей.

Тут я совсем было уже собрался выйти на обобщение, заключив этот пример рассуждением о том, что пытаться установить генетическую близость двух разных художественных текстов, основываясь на одном-единственном слове, выловленном в каждом из них, все равно, что – в математике – строить экстраполяцию по одной точке.

Но тотчас же всплыло в памяти одно очень точное наблюдение, где опознавательным знаком безусловного генетического родства двух, казалось бы, очень далеких друг от друга поэтических отрывков тоже стало одно слово.

Наблюдение это было сделано не структуралистом, и не постструктуралистом. Разве что – постмодернистом. Но и постмодернизм автора этого наблюдения тут тоже не при чем. Меткость его наблюдения объяснялась тем, что он был поэтом. То есть – тонкостью и изощренностью его поэтического слуха.

Поэтический отрывок, ставший объектом этого пристального наблюдения, принадлежал Борису Леонидовичу Пастернаку. А наблюдателем – или, лучше сказать, дегустатором, смакующим впервые услышанный им этот поэтический текст, был Валентин Петрович Катаев.

История эта описана в романе Катаева «Алмазный мой венец», и Пастернак, как вы, конечно, помните, выведен там под именем мулата.

...

…мулат читал нам:

«Я бедствовал. У нас родился сын. Ребячества пришлось на время бросить. Свой возраст взглядом смеривши косым, я первую на нем заметил проседь… Весь день я спал, и, рушась от загона, на всем ходу гася в колбасных свет, совсем еще по-зимнему вагоны к пяти заставам заметали след…»

Мы были восхищены изобразительной силой мулата и признавали его безусловное превосходство.

Дальше развивался туманный «спекторский» сюжет, сумбурное повествование, полное скрытых намерений и темных политических намеков. Но все равно это было прекрасно…

Триумф мулата был полный. Я тоже, как все, был восхищен, хотя меня и тревожило ощущение, что некоторые из этих гениальных строф вторичны. Где-то давным-давно я уже все это читал. Но где? Не может этого быть! И вдруг из глубины памяти всплыли строки:

«…И вот уже отъезд его назначен, и вот уж брат зовет его кутить. Игнат мой рад, взволнован, озадачен, на все готов, всем хочет угодить. Кутить в Москве неловко показалось по случаю великопостных дней, и за город, по их следам помчалось семь троек, семь ямских больших саней… Разбрасывая снег, стучат подковы, под шапками торчат воротники, и слышен смех и говор: «Что вы! Что вы, шалите!» – и в ногах лежат кульки».

Что это: мулат? Нет, это Полонский, из поэмы «Братья». А это тот же пятистопный рифмованный ямб с цезурой на второй стопе:

«…был снег волнист, окольный путь – извилист, и каждый шаг готовился сюрприз. На розвальнях до колики резвились, и женский смех, как снег, был серебрист. – Особенно же я вам благодарна за этот такт, за то, что ни с одним… – Ухаб, другой – ну как? А мы на парных! – А мы кульков своих не отдадим».

Кто это: Полонский? Нет, это мулат, но с кульками Полонского [39] .

Дело тут, конечно, не в «кульках», которые перекочевали к Пастернаку из мало кому уже тогда помнившейся поэмы Полонского. «Кульки» только подтвердили, что память Катаева не подвела, что восхитившие его строки Пастернака не случайно напомнили ему знакомый звук,  – тот же рифмованный ямб с цезурой на второй стопе и те же ритмико-синтаксические фигуры, что у Полонского.

Никаких ученых трудов теоретиков и практиков постструктурализма Катаев, конечно, не изучал. Он самостоятельно, «одновременно и даже несколько раньше», как некогда было сказано про Ломоносова и Лавуазье, открыл получивший впоследствии такое распространение пост-структуралистский метод интертекстуального анализа. Сам, как говорится, изобрел этот велосипед. И хотя двигали им, быть может, не самые благородные побуждения (что ни говори, а приятно все-таки было попрекнуть вторичностью гения, безусловное превосходство которого над собой они все сразу признали), нельзя отрицать, что на этом своем самодельном велосипеде он уехал гораздо дальше, чем все упомянутые выше постструктуралисты на своих ультрасовременных машинах, в массовом масштабе сходящих с заводского конвейера. А главное, он знал, куда и зачем едет. И поэтому возникшая у него «интертекстуальная» ассоциация нам что-то дает! Из его сопоставления строф Пастернака с припомнившимися ему похожими строфами Полонского можно что-то извлечь. Ну, а что можно извлечь из «интертекстуальных» сопоставлений наших постструктуралистов, мы уже видели.

А можно выразиться по этому поводу и несколько иначе. У ученых мужей, с интертекстуальными анализами которых мы знакомились, что ни выстрел, то – мимо. А Катаев без всякой тренировки и пристрелки сразу попал в яблочко.

Объяснил я это (для себя) тем, что, как уже было сказано, в отличие от всех знакомых мне постструктуралистов, Катаев – поэт, художник. И как бы кто ни относился к нему как к писателю, нельзя не признать, что читатель он – на редкость талантливый.