Если бы Пушкин… — страница 37 из 148

Вот Станислав Рассадин анализирует стихотворение Маяковского «Разговор с фининспектором о поэзии», сопоставляя его с близким, как ему кажется, по теме стихотворением Пушкина «Разговор книгопродавца с поэтом».

«По-моему, никто не заметил, – пишет он, – что… «Разговор с фининспектором о поэзии» Маяковского – вряд ли намеренный, но точный аналог «Разговора» пушкинского…» И далее он сопоставляет стихотворение Маяковского с пушкинским.

Разумеется, Маяковский в ходе этого сопоставления сильно проигрывает. Но вся штука в том, что не поэт Маяковский проигрывает тут поэту Пушкину, а Маяковский – продукт «системы, отрицающей рынок», – Пушкину, который был тоже продукт, но – продукт свободных рыночных отношений:

...

…Сама поэтика, ее сравнения и метафоры, то, что в отличие от деклараций, не лжет никогда, в этом смысле на редкость выразительна…

Маяковскому, конечно, кажется, будто он шутит, начиная стихи обращением к совчиновнику: «Спасибо… не тревожьтесь… я постою…» – но именно так оно и было. Пушкин, вернее, его «поэт», хотя и не сразу, однако принявший новые условия игры, сидел с книгопродавцом тет-а-тет, на равных, – это при том, что в реальности-то Смирдин, приходя в пушкинский дом, вовсе не ощущал себя ровней хозяину. Да и ему не давали особенной потачки. Возможно, что, явившись в фининспекцию, Маяковский, напротив, стучал тростью и громыхал на самых низах своего знаменитого голоса, но в стихах он – стоит, прося не тревожиться, и сама, как я сказал, не умеющая врать поэтика подтверждает: он там, внутри системы. Системы, заметим, отрицающей рынок, то есть возможность торговаться, разрешающей лишь просить – или требовать, если ты в силе, но сила-то относительная: ты можешь требовать у меньшего чиновника лишь потому, что уже выпросил это право у наибольшего.

Маяковский разместился и уместился внутри того, что было непредставимо для Пушкина и что вызвало у Мандельштама брезгливость и ужас…

Станислав Рассадин. «Продажные и запроданные»,

« ЛГ », 3. XI. 93

Мандельштам тут помянут не зря. Сакраментальное словечко («запродан»), вошедшее в заглавие его статьи, Рассадин заимствовал именно у Мандельштама. Факт заимствования он не только не скрывает, но и нарочито его подчеркивает соответствующей цитатой из «Четвертой прозы», где речь идет о писателях, которые «пишут заведомо разрешенные вещи», потому что «запроданы рябому черту на три поколения вперед». Вот так же, выходит, был запродан весь, с потрохами! – и не кому-нибудь, а прямо и непосредственно Сталину (это ведь именно его, а не кого другого обозначил Мандельштам под именем «рябого черта») и Маяковский.

И сам вывод, и все сложное, хитроумное построение, из которого этот вывод как бы вытекает, основывается только на том, что в своем разговоре с фининспектором грубиян Маяковский, против ожидания, предупредительно вежлив, чуть ли даже не угодлив: «Спасибо… не тревожьтесь… я постою…» Поэтика, видите ли, не умеет врать!

Рассадин, конечно, отличается от Жолковского. Может даже показаться, что он – антагонист, антипод Жолковского: тот верит слухам, сплетням, не всегда достоверным свидетельствам современников, а он утверждает, что даже если в жизни все было совсем не так, как в стихах, верить надо стихам, потому что свидетели могут и соврать, а поэтика не лжет никогда. Но анализ поэтики при этом служит у него одной-единственной – между нами говоря, довольно жалкой – цели. Той же самой, которая движет пером Александра Жолковского: во что бы то ни стало доказать, что автор анализируемых стихов (у Жолковского – это Ахматова, у Рассадина – Маяковский) был – совок. (Замечу, кстати, что система налогообложения вовсе не является приметой социализма. Она была в советской действительности рудиментом – едва ли не последним – как раз рыночных отношений.)

Не могу не напомнить тут еще об одном «исследовании» совершенно того же толка. Я имею в виду статью М. Гаспарова – «Стихи о неизвестном солдате» О. Мандельштама: апокалипсис и/или агитка». («Новое литературное обозрение», № 16.) Статья эта поразительна не столько даже тем, что в роли «совка» в ней предстает Мандельштам. Более всего поражает в ней то, что заурядной советской «агиткой» автор объявляет одно из самых трагических мандельштамовских стихотворений:

Наливаются кровью аорты,

И звучит по рядам шепотком:

– Я рожден в девяносто четвертом,

– Я рожден в девяносто втором… —

И в кулак зажимая истертый

Год рожденья – с гурьбой и гуртом

Я шепчу обескровленным ртом:

– Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году – и столетья

Окружают меня огнем.

Вот как объясняет «подлинный» смысл этого пронзительного лирического апокалипсиса М. Гаспаров:

...

…прежде всего кажется: это перекличка заключенных на этапе или в тюрьме. Именно так понимали эту сцену решительно все, писавшие о «Неизвестном солдате», начиная со вдовы поэта.

На самом же деле, -

...

…это перекличка не в лагере, а на воинском призыве, не среди отвергнутых государством, а среди призываемых государством, это не отречение от советского режима, а его приятие.

В этих строчках выразилась, – прямо говорит он далее, -

...

…готовность по совести стать рядовым на призыв и учет советской страны.

И – вывод:

...

…война, о которой говорит Мандельштам, – не безликая, а классовая… Мандельштам пишет о том же, о чем писали по антивоенным дням официозные советские поэты, – стихи его оказываются неприемлемыми не из-за идеологии, а из-за стиля, который кому-то мешает увидеть идеологию.

Нет никакой необходимости доказывать полную абсурдность такого прочтения мандельштамовского текста и я, быть может, и не стал бы обращаться к этому сюжету, если бы он не получил вскоре нового – и довольно бурного – развития. Упомянутая статья М. Гаспарова вместе с другой его работой («Ода Сталину и ее метрическое сопровождение») вскоре была выпущена отдельным изданием под общим – весьма пикантным – заглавием: «О. Мандельштам: гражданская лирика 1937 года». Мандельштам, таким образом, оказывается уже не просто одним из «официозных советских поэтов», но и чуть ли даже не певцом кровавого сталинского террора: не мог же автор, вынося в заглавие своей книги эту жуткую дату, не понимать, в какое смысловое поле помещает он «гражданскую лирику» О. Мандельштама.

Но и это еще не все! Версия М. Гаспарова была радостно подхвачена и тиражирована уже не в специальном, а в массовом, общественно-политическом издании – еженедельнике «Итоги» (1997, № 6) восторженной рецензией Михаила Шейнкера. Называя новую книгу М. Гаспарова «чрезвычайно значительным событием в современной культуре», автор этого отклика видит главную ее ценность в том, что она – наконец-то! – разрушает сложившийся в 60-е годы «миф о Мандельштаме», согласно которому «его позицию принято понимать как индивидуальное тираноборчество, противопоставляющее культуру ложным святыням тоталитаризма».

Как видите, идея пресловутой «демифологизации» уже начинает овладевать массами и вот-вот станет материальной силой. В особенности, если учесть, что в хорошо пристрелянную мишень стали уже бить из тяжелых орудий. Я имею в виду не столько даже весомый научный авторитет М. Гаспарова, сколько всю систему его доказательств, гипнотизирующую девственное сознание рядового гуманитария несложным набором квазинаучной авгурской лексики: «Сложение текста», «Композиция текста», «Закрепление текста», «Метрическое сопровождение» и т. д.

Да, поэтика, конечно, не врет. Она, действительно, не умеет врать. Но произвольно, ложно, да и просто жульнически истолковать любой поэтический троп ничуть не труднее, чем фальсифицировать жизненный факт, изложенный мемуаристом.

Пользуясь методом Жолковского, можно, например, совершенно неожиданным образом истолковать известное стихотворение Фета «На книжке стихотворений Тютчева», – то самое, которое кончается хрестоматийными строчками насчет того, что «эта книжка небольшая томов премногих тяжелей». Начинается оно так:

Вот наш патент на благородство, —

Его вручает нам поэт…

Заглянем в Даля, чтобы выяснить, какой смысл имело во времена Фета слово «патент».

Читаем:

...

Открытый лист; свидетельство от власти на чин, сан, званье, на ученую степень; грамота; свидетельство на дозволение кому-либо торговать чем-нибудь, напр, вином, табаком, на содержание трактира…

Простор для истолкования фетовских стихов открывается огромный. Основываясь на первом значении слова «патент» («свидетельство от власти начин, сан» и пр.), можно объявить Фета «продуктом» самодержавно-бюрократического строя. Основываясь на втором значении («свидетельство на дозволение торговать чем-либо»), – представить его «продуктом» торгового капитала. Но и в том и в другом случае – человеком, озабоченным «атрибутами престижа и официальным распределением благ» и нахально присвоившим себе права и прерогативы некоего «загробного патентного бюро». Ну, а если заглянуть в воспоминания Фета да прочесть там про то, какой ужас охватил Афанасия Афанасьевича, когда однажды ему померещилось, что у него пропала полковая печать, и какой восторг испытал он, когда злополучная печать нашлась:

...

…вдруг пальцы мои ткнулись позади шкатулки во что-то круглое. «Вот она!» – вскричал я громко.

Скажу откровенно, никакая улыбка фортуны не возбуждала во мне сильнейшей радости, чем эта находка.

Афанасий Фет. «Воспоминания». Т. 1, М., 1992, стр. 44