Если бы Пушкин… — страница 44 из 148

Поклонникам Зощенко, его защитникам, людям, немало сил положившим на то, чтобы реабилитировать Зощенко в глазах советской общественности, представлялось совершенной аксиомой, что зощенковский стиль – это не что иное, как инструмент сатиры, едва ли не самый действенный инструмент, с помощью которого Зощенко так талантливо, так убийственно разоблачает, дискредитирует мещанина. Выходило очень гладко.

Но сам Зощенко глядел на это иначе.

Не имея привычки вдаваться в какую бы то ни было полемику насчет смысла и целей своей литературной работы, он однажды все-таки высказался на эту тему. Кратко отметив, что критика заблуждается на его счет, отводя ему роль фельетониста, глумящегося над невежеством и косноязычием своих персонажей, он слегка приоткрыл свой собственный взгляд на свою роль, на свое особое место в литературном процессе:

...

Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я – пролетарский писатель.

«О себе, о критиках и о своей работе»

Высказав это странное признание, Зощенко тут же спохватился и поспешно поправился:

...

Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде…

Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя.

Там же

Но хотя Зощенко дважды повторяет слово «пародирую», создается впечатление, что, невольно проговорившись («я – пролетарский писатель»), он делает вид, что просто оговорился. И тут же спешит извиниться, загладить эту свою бестактную оговорку. Он словно бы сам испугался многозначительности того признания, которое вырвалось у него ненароком.

Нет, это не была оговорка.

Это не была даже метафора.

Вот почему для Зощенко было так важно, что «дикий» читатель воспринял его не так, как воспринимала критика.

Этот читатель воспринял Зощенко именно как «пролетарского писателя», всерьез описывающего его «пролетарскую» жизнь. Он воспринял его комические истории всерьез. Не как казусы и курьезы, а как маленькие драмы и трагедии, как поучительные – иногда веселые, а иногда грустные – «случаи из жизни». Он воспринял его в том качестве, в каком всякий российский читатель воспринимает своего писателя: в качестве отобразителя и учителя жизни. Именно поэтому он «предлагает ему сюжеты» и «запрашивает его как жить».

«Письма к писателю» имели для Зощенко огромное значение, потому что они подтверждали: настоящий, подлинный его читатель воспринимает его совсем не так, как читатель-интеллигент (критика). И вся штука в том, что именно он, вот этот самый «дикий» читатель, и воспринимает его правильно Так, как он с а м хотел бы, чтобы его воспринимали.

Но это была не единственная и, пожалуй, даже не главная причина, побудившая его собрать эти письма в книгу. Тут была и другая, куда более важная цель.

В этой книге Зощенко собрал не просто письма своих читателей, а преимущественно их литературную продукцию.

...

Эти письма главным образом написаны особой категорией читателя. Это, по большей части, читатель, желающий влиться в «великую русскую литературу». Это сознательные граждане, которые задумались о жизни, о своей судьбе, о деньгах и о литературе.

«Письма к писателю»

Подавляющее большинство писем, вошедших в книгу, составляли стихи.

Все они были присланы автору книги с просьбой напечатать, каковую просьбу он и выполнил, всякий раз считая своим долгом предупредить: «Печатаю с сохранением орфографии».

Впрочем, некоторые стихи он счел нужным сопроводить более подробными комментариями.

Например, вот это:

Я пишу о вас тов. Ленин

Что ты родной отец мой,

Что ты дал большое знанье

И научил читать меня.

Я неграмотный мальчишка

До семнадцать лет ходил

И не знал я первой буквы

И не видел даже книг.

А теперь счастливый

Я читаю и пишу и

О вас товарищ Ленин

Я сечинения пишу.

Включив это стихотворение в свою книгу и напечатав его, как и все остальные, «с сохранением орфографии», Зощенко предпослал ему коротенькое предисловие:

...

Пролетарская революция подняла целый и громадный пласт новых, «неописуемых» людей. Эти люди до революции жили, как ходячие растения. А сейчас они, худо ли, хорошо, умеют писать и даже сочиняют стихи. И в этом самая большая и торжественная заслуга нашей эпохи.

Стихи до того чудовищны, все их уродства так тщательно и скрупулезно воспроизведены, и все они так резко контрастируют с этим патетическим предисловием, что невольно напрашивается самое простое, самое естественное, казалось бы, неопровержимое объяснение: «Зощенко издевается!»

Но Зощенко и не думает издеваться. Он глубоко искренен и вполне серьезен.

...

У меня не было, конечно, ни малейшего желания поиздеваться над неграмотностью моих читателей. Я не ради смеха собрал эту книгу. Я эту книгу собрал для того, чтобы показать подлинную и неприкрытую жизнь, подлинных живых людей с их желаниями, вкусом, мыслями.

Но неужели «подлинную и неприкрытую жизнь» нельзя было показать каким-нибудь другим способом? Почему с той же целью нельзя было собрать стихи и письма хотя бы чуть более грамотные? Зачем ему понадобилось отобрать для своей книги самые косноязычные, самые корявые, наиболее злостно и грубо калечащие русскую речь?

Можно не сомневаться, что в числе «сознательных граждан», приславших писателю Михаилу Зощенко свои сочинения, было немало людей, умеющих сочинять хотя и «маловысокохудожественные» (воспользуемся этим любимым зощенковским словцом), но, по крайней мере, более или менее гладкие, литературно грамотные стихи. Но они не представляли для Зощенко интереса. Они были бледной копией, бледным отражением старой, уже существовавшей литературы. А эти – донельзя уродливые, чудовищные, корявые – были зародышем чего-то нового. Худо ли, хорошо ли, они все-таки давали какое-то представление о том, что где-то там, «по ту сторону добра и зла», существует целый громадный пласт новых, «неописуемых» людей.

Конечно, нельзя утверждать, что такой поэзии прежде никогда не было, что она была новой в полном, буквальном смысле этого слова.

Такая «лебядкинская» поэзия существовала и раньше. Она существовала всегда. Так же как всегда существовала так называемая «петрушкина литература». Но раньше эта «лебядкинская» поэзия пребывала где-то далеко-далеко за пределами изящной словесности. Лишь изредка она случайно попадала в поле зрения людей просвещенных, неизменно вызывая у них бурное негодование, смешанное с откровенной, неприкрытой брезгливостью.

Первым человеком, который не только обратил внимание на это явление, но и догадался, что оно – явление , был К.И. Чуковский. Это было давно, очень давно, в 1908 году, еще до появления знаменитого сборника «Вехи».

Чуковский отнесся к этому явлению с сугубой, как казалось тогда, даже преувеличенной серьезностью. Но отношение к этому явлению у него было весьма однозначное. «Лебядкинско-смердяковская» поэзия вызывала у него только одну реакцию, только одно чувство – ужас.

...

Нет, это даже не дикари. Нет, они даже недостойны носовых колец и раскрашенных перьев. Дикари – мечтатели, визионеры, у них есть шаманы, заклятья, фетиши, а здесь какая-то мистическая пустота, какая-то дыра, небытие… Далее страшно среди этих людей…

Этого сплошного Готтентота в русской литературе предвидели давно и с ужасом смотрели на его приближение. Но когда читаешь Герцена, Щедрина, Константина Леонтьева, Достоевского, Горького, социал-демократов и декадентов – всех, предающих анафеме мещанство, – видишь, что все же оно и в сотой доле не представлялось им столь ужасным, каким оно встало перед нами…

Если бы Достоевский, когда писал «Бесов», – да если бы он хоть на секунду мог предвидеть, что случится через сорок лет, он бы розами увенчал своих бесов, он бы курил перед ними фимиам и творил перед ними молитву. Ибо что такое те бесы – перед нынешними. Теперь у нас все принято сваливать на реакцию, но какая же это реакция, – это наплыв, это потоп, а не реакция…

Корней Чуковский. «Нот Пинкертон и современная литература»

Хотя Чуковский, как я уже отметил, был первым, голос его не был гласом вопиющего в пустыне. Не он один, многие тогда уже чувствовали, что предрекаемый им потоп близок, что скоро, совсем скоро он обрушится на славный некогда материк «великой русской культуры» и смоет, затопит его как некую новую Атлантиду.

Правда, не всех подобная перспектива ужасала. Кое-кого она даже радовала:

Бесследно все сгинет, быть может,

Что ведомо было одним нам,

Но вас, кто меня уничтожит,

Встречаю приветственным гимном.

Валерий Брюсов

Согласно традиции, «новые варвары», несущие неизбежную гибель старой культуре, именовались гуннами. Лишь один русский писатель высказал сомнение по поводу абсолютной правомерности этого термина:

...

…все это очень серьезно. Мы присутствуем при новом вторжении варваров, сильных своей талантливостью и ужасных своей небрезгливостью. Только будущее покажет, «германцы» ли это, или… гунны, от которых не останется и следа.

Николай Гумилев. «Письма о русской поэзии»

Зощенко пошел еще дальше. Возможность того, что «новые варвары» окажутся «гуннами, от которых не останется и следа», он просто не принял во внимание. Он твердо решил исходить из того, что они окажутся «германцами»:

...