Если бы Пушкин… — страница 70 из 148

...

У меня создалось ощущение, что стихи существуют до того, как они сочинены… Весь процесс сочинения состоит в напряженном улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда транслирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова.

Надежда Мандельштам. «Воспоминания»

Эта иная реальность не то чтобы так же истинна, как та, с которой мы сталкиваемся повсеместно и в подлинности которой поэтому не приходит в голову усомниться. То-то и дело, что эта другая реальность, которую способен видеть и постигать только поэт, более истинна, чем наша повседневность. Это, если можно так выразиться, высшая реальность, сверхреальность.

Как правило, простому смертному не дано даже приблизиться к этой сверхреальности, разве что испытать на себе ее таинственную власть. А уж о том, чтобы вмешаться в эту самую сверхреальность, попробовать переделать, перекроить ее по собственному произволу, – об этом не приходится и мечтать. Но иногда – разумеется, в редчайших, исключительных случаях – такие чудеса все-таки случаются:

...

– Так вы сделаете это? – тихо спросила Маргарита.

– Ни в коем случае, – ответил Воланд, – дело в том, дорогая королева, что тут произошла маленькая путаница… какой смысл в том, чтобы сделать то, что полагается делать другому, как я выразился, ведомству? Итак, я этого делать не буду, а вы сделайте сами.

– А разве по-моему исполнится?..

– Да делайте же, вот мучение, – пробормотал Воланд…

– Фрида! – пронзительно крикнула Маргарита.

Дверь распахнулась, и растрепанная, нагая, но уже без всяких признаков хмеля женщина с исступленными глазами вбежала в комнату и простерла руки к Маргарите, а та сказала величественно:

– Тебя прощают. Не будут больше подавать платок.

Такой же счастливый случай выпадает в романе Булгакова на долю Мастера. Подобно тому как Маргарита получила право вмешаться в посмертную судьбу несчастной Фриды, Мастер получил право вмешаться в посмертную судьбу Понтия Пилата. Сцена прощения Пилата является почти точным повторением сцены прощения Фриды. Тождество этих двух сцен, хотя оно и само бросается в глаза, еще и особым образом оговаривается в романе:

...

– Двенадцать тысяч лун за одну луну когда-то, не слишком ли это много? – спросила Маргарита.

– Повторяется история с Фридой? – сказал Воланд, – но, Маргарита, здесь не тревожьте себя. Все будет правильно, на этом построен мир… Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже попросил тот, с кем он так стремится разговаривать, – тут Воланд опять повернулся к мастеру и сказал: – Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одной фразой!

Мастер как будто бы этого ждал уже, пока стоял неподвижно и смотрел на сидящего прокуратора. Он сложил руки рупором и крикнул так, что эхо запрыгало по безлюдным и безлесым горам:

– Свободен! Свободен! Он ждет тебя!

Горы превратили голос мастера в гром, и этот же гром их разрушил. Проклятые скалистые стены упали.

Маргарита перед тем, как распорядиться судьбой Фриды, все-таки слегка поколебалась. Она не вполне была уверена в своей власти, в какой-то мере ощущала себя самозванкой.

Что касается Мастера, то он в своей власти уверен вполне. Ни в чьей подсказке он не нуждается. Еще до того, как Воланд обратился к нему со своим предложением, он «будто бы этого ждал уже». Немудрено – он ведь всего лишь закончил (одной фразой) свой собственный роман.

Художник вторгается в сверхреальность, в «третье измерение» бытия просто по праву таланта, который уже сам по себе есть не что иное, как знак причастности человека к этой самой сверхреальности. Но на каком основании это таинственное право вручено Маргарите? Она-то чем заслужила особую милость высших сил, управляющих Вселенной? Неужели дело объясняется только тем, что кто-то из далеких предков Маргариты путался с царственной особой. Право, это было бы недостойно Воланда (а тем более Булгакова).

Нет, все-таки есть, наверное, еще какая-то более основательная причина, побудившая Воланда наделить Маргариту властью – не той призрачной и временной властью, от которой у нее распухло колено, а вполне реальной, позволившей ей вмешаться в судьбу Фриды.

Да, такая причина есть. И состоит она в том, что Маргарита – вероятно, единственная из тех ста двадцати двух Маргарит, о которых говорил Коровьев, – знает, что такое любовь.

Булгаков – трезвый и беспощадный реалист. Его Маргарита – земная, грешная женщина. Она ругается как извозчик. Она готова кокетничать даже с уродливым Азазелло, увидав, какой тот первоклассный стрелок: «У нее была страсть ко всем людям, которые делают что-либо первоклассно». И даже мысль о том, что ей предстоит отдаться тому «знатному иностранцу», с которым собирается ее свести Азазелло, – даже эта не слишком приятная мысль совсем ее не шокирует. Короче говоря, Маргарита – женщина без предрассудков.

И все же…

...

За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!

Любовь. Вот второй путь в сверхреальность, другая, не менее надежная, чем поэзия, дорога, ведущая к постижению «третьего измерения» бытия…

Вернемся, однако, к первому пути – тому, который открылся не только герою булгаковского романа, но и его автору. Он не так прост, как это может показаться. Не прост и не легок. Особенно в такие эпохи, как наша:

Вверху – грошовый дом свиданий.

Внизу – в грошовом «Казино»

Расселись зрители. Темно.

Пора щипков и ожиданий.

Тот захихикал, тот зевнул…

Но неудачник облыселый

Высоко палочкой взмахнул.

Открылись темные пределы,

И вот – сквозь дым табачных туч —

Прожектора зеленый луч.

На авансцене, в полумраке,

Раскрыв золотозубый рот,

Румяный хахаль в шапокляке

О звездах песенку поет.

И под двуспальные напевы

На полинялый небосвод

Ведут сомнительные девы

Свой непотребный хоровод.

Сквозь облака, по сферам райским

(Улыбочки туда-сюда)

С каким-то веером китайским

Плывет Полярная звезда.

За ней вприпрыжку поспешая,

Та пожирней, та похудей,

Семь звезд – Медведица Большая —

Трясут четырнадцать грудей…

Вл. Ходасевич. «Звезды»

Картина мира, открывающаяся в этом стихотворении, не слишком отличается от той, что зафиксирована в уже цитировавшихся мною строчках Заболоцкого:

О мир, свернись одним кварталом,

Одной разбитой мостовой,

Одним проплеванным амбаром,

Одной мышиною норой…

Однако и в этой новой ситуации, заставившей всю Вселенную свернуться до размеров жалкой мышиной норы, поэт видит для себя лишь все тот же один-единственный путь к спасению:

Несутся звезды в пляске, в тряске,

Звучит оркестр, поет дурак,

Летят алмазные подвязки

Из мрака в свет, из света в мрак.

И заходя в дыру все ту же,

И восходя на небосклон, —

Так вот в какой постыдной луже

Твой День Четвертый отражен!..

Не легкий труд, о Боже правый,

Всю жизнь воссоздавать мечтой

Твой мир, горящий звездной славой

И первозданною красой.

В сущности, Ходасевич говорит здесь то же, что Блок. Он лишь, в отличие от Блока («Но ты, художник, твердо веруй!..»), не только убеждает себя, но еще и жалуется на то, как трудно ему нести этот свой крест в доставшихся ему новых исторических обстоятельствах. В этих новых обстоятельствах в существование той сверхреальности, к которой должен сквозь мрак и тьму прорываться поэт, недостаточно просто слепо верить. Эту сверхреальность теперь «всю жизнь», то есть каждодневно, ему приходится воссоздавать мечтой.

«Воссоздавать мечтой» не значит, конечно, тешиться самообманом. Это значит прорываться, продираться к истине сквозь муть и грязь той «постыдной лужи», в которой нам выпало жить. Но мечта тем не менее, – это всего лишь мечта. Что ни говори, а она все-таки плод воображения художника, его фантазии. И тут с неизбежностью возникает вопрос: почему все-таки в том мире, который «воссоздал мечтой» писатель Михаил Булгаков в главной своей книге, в роли единственной силы, обеспечивающей порядок, справедливость и гармонию во Вселенной («Все будет правильно, на этом построен мир…»), выступает Сатана. Быть может, это объясняется тем, что писатель утратил веру в могущество добра?

На такой ответ наталкивает одна из последних сцен романа:

...

Но тут что-то заставило Воланда… обратить свое внимание на круглую башню, которая была у него за спиною на крыше. Из стены ее вышел оборванный, выпачканный в глине мрачный человек в хитоне, в самодельных сандалиях, чернобородый.

– Ба! – воскликнул Воланд, с насмешкой глядя на вошедшего. – Менее всего можно было ожидать тебя здесь! Ты с чем пожаловал, незваный, но предвиденный гость?

– Я к тебе, дух зла и повелитель теней, – ответил вошедший, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда.

– Если ты ко мне, то почему же ты не поздоровался со мной, бывший сборщик податей? – заговорил Воланд сурово.

– Потому что я не хочу, чтобы ты здравствовал, – ответил дерзко вошедший.

– Но тебе придется примириться с этим, – возразил Воланд, и усмешка искривила его рот, – не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу, в чем она – в твоих интонациях. Ты произнес свои слова так, как будто ты не признаешь теней, а также и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?..