Если бы Пушкин… — страница 72 из 148

Булат Окуджава

А у кого-то уже и с ноткой некоторого сомнения – а было ли это на самом деле или только привиделось, примечталось?

Где вы, где вы? В какие походы

Вы ушли из моих городов?

Комиссары двадцатого года,

Я вас помню с тридцатых годов.

Вы вели меня, люди стальные.

Отгоняли любую беду,

Хоть вы были совсем не такие,

Как бывали в двадцатом году.

Н. Коржаеин

Коржавин – проницательнее других: он уже знает (во всяком случае, догадывается), что эти романтические «комиссары в пыльных шлемах» в действительности были «совсем не такие», какими они ему представлялись. Но романтический ореол, окружающий этих героев «той единственной Гражданской», и для него тоже еще сохраняет свое обаяние, всю свою чарующую силу.

Вот в это самое время к молодым людям, одурманенным всеми этими (и многими другими, им подобными) стихами, и пришла бабелевская «Конармия». И им вдруг открылась истина: так вот, оказывается, какой она была на самом деле – та единственная Гражданская!

А в том, что она была именно такой, у читателей Бабеля не могло быть ни малейших сомнений.

2

Когда тот мой приятель, который до 1957 года про Бабеля не слыхал, пытался передать мне, что больше всего поразило его в этом вдруг открывшемся ему писателе, он, между прочим, кинул такую – только нам с ним двоим понятную – реплику:

– Невероятно глубоко уходит лактометр.

Это странное слово («лактометр») давно уже вошло в наш лексикон.

Приблудилось оно к нам из каверинских «Двух капитанов»: упоминавшийся там «лактометр» погружали в молоко, чтобы узнать, какой в нем процент жирности, – не разбавлено ли оно водой. Однажды, вспомнив про этот загадочный прибор, кто-то из нас в шутку сказал, что хорошо бы изобрести что-то похожее для определения степени талантливости писателя, а еще лучше – для определения уровня запечатленной в литературном произведении художественной (а значит, и жизненной) правды.

На самом деле никакой нужды в таком приборе, конечно, нет, потому что у каждого читателя где-то там, внутри, – в сознании или в подсознании, – уже есть такой свой «лактометр», безошибочно подсказывающий ему, насколько художественна, а значит, и правдива та или иная книга. Именно вот об этом, нашем собственном – у каждого своем – лактометре и шла речь. Об одних прочитанных книгах мы говорили, что «лактометр» отскакивает от самой их поверхности, о других, – что он показывает совсем не ту глубину, которую мы поначалу в них предполагали.

Но в разговоре о Бабеле мы сразу сошлись на том, что тут «лактометр» уходит невероятно глубоко. И хотя художественное обаяние бабелевской прозы было многомерно и никак не сводилось к открывшемуся нам новому уровню правды, главным для нас тут было именно вот это чувство: так вот, стало быть как оно было на самом деле! Вот, значит, какой она была в действительности – эта Гражданская война, которую мы знали по книгам Фадеева и Фурманова, по кинофильму «Чапаев» братьев Васильевых!

Нельзя сказать, чтобы те книги и кинофильмы были лживыми или даже лакировочными. Гражданская война и там представала перед нами как дело жестокое и даже страшное. Но погружаясь в мир тех книг и тех кинофильмов, ни на миг, ни на единое мгновенье не могли мы засомневаться: на чьей же стороне в той кровавой, жестокой войне была правда.

Белогвардейский полковник Бороздин, которого в «Чапаеве» изумительно играл Илларион Певцов, был по-своему обаятелен и даже вызывал сочувствие. Но сердце зрителя на протяжении всего фильма было повернуто к Чапаеву, Петьке, Анке. Они были – наши. Им мы желали победы, за их жизни дрожали. И ходившая тогда история про мальчика, который бегал смотреть «Чапаева» одиннадцать раз, надеясь, что в какой-то из этих разов тонущий Чапай в своей белой рубахе, может быть, выплывет, не утонет, в известном смысле была историей про каждого из нас.

В тех книгах и кинофильмах, из которых люди моего поколения узнавали о Гражданской войне, мир отчетливо делился на красных и белых. И какими привлекательными ни выглядели бы в иных из них белогвардейские полковники или поручики, читатель (зритель) всегда знал, что правда не на их стороне, что только наши в той жестокой, кровавой, братоубийственной войне сражаются за правое дело.

«Конармия» Бабеля эту нашу уверенность не просто поколебала – она ее развеяла:

...

Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова… Спешу вам описать за папашу что они порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты… И по случаю той измены, всех нас побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря – шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился… Вскорости я от папаши убег и прибился до своей части товарища Павличенки… В то время Семен Тимофеича за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое приказание, и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать – то Семен Тимофеич может его вполне зарезать…

Далее автор этого замечательного (невыдуманного, подлинного, если верить Бабелю) письма подробно рассказывает матери, как его геройский брат Семен Тимофеич «кончал» своего папашу-деникинца, когда тот попал в его руки:

...

…и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку…

И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в богородицу и бить Сеньку по морде, и Семен Тимофеич услали меня со двора, так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали папашу, потому что я был усланный со двора.

Если бы не услали, он, конечно, досмотрел бы эту сцену до конца и во всех подробностях описал ее «любезной маме Евдокии Федоровне». И мы с вами тоже во всех подробностях узнали бы, как красный герой Семен Тимофеич «кончал» своего папашу.

Но дело, надо полагать, не только в том, что автора этого якобы подлинного письма, когда дело дошло до финальной сцены, «услали со двора». Просто никакие подробности тут уже больше не нужны: ровным счетом ничего не добавят они к тому, что мы уже знаем. А знаем мы, что «красный герой» Семен Тимофеич поступил со своим папашей точно так же, как тот с родным своим сыном и родным братом Семена – Федей.

Вопрос – кто прав, а кто виноват, кто лучше, а кто хуже – красные или белые – этот вопрос тут даже не возникает.

Ничем, решительно ничем не отличаются у Бабеля красные от белых. И дело тут не только в том, что буденновцы Федор и Семен, и их папаша, командовавший ротой у Деникина, – одинаково жестоки и звероподобны. И уж тем более не в том, что «окрестные мужики хоронятся от красных орлов по лесам»: мы ведь и раньше уже знали, что тут между красными и белыми орлами не было никакой разницы. Знали хотя бы по реплике крестьянина из того же «Чапаева»: «Белые приходют – грабють, красные приходют – грабють». Теперь мы узнали, что красные и белые не только одинаково грабили мирных жителей, но и с одинаковой – зверской – жестокостью убивали, резали друг друга.

Нельзя сказать, чтобы в этом так-таки уж не было для нас ничего нового. Но по-настоящему новым знанием, открывшимся нам даже в одном только этом небольшом бабелевском рассказе было совсем другое.

Ведь читая те, и раньше знакомые нам книги о Гражданской войне – «Школу» Гайдара, «Разгром» Фадеева, «Чапаева» Фурманова, – мы всей душой были на стороне красных не потому, что нас так учили.

Да, конечно, до некоторой степени все мы были жертвами официальной советской пропаганды. И нельзя сказать, чтобы эта пропаганда так-таки уж совсем на нас не действовала. Но главным тут все-таки было другое. Для того чтобы всей душой, всем трепетом своего сердца быть на стороне красных, у читателя тех книг были и другие, гораздо более серьезные основания:

...

…когда я вижу русских людей в простых рубахах, в рабочих блузах, косоворотках с умным задумчивым лицом мыслящего человека, – я думаю: вот в ком умер «жид» и «русский», где нет рабов и господ, нет мусульманина и православного, нет бедного и богатого, нет дворянина и крестьянина, – но единое «всероссийское товарищество»…

Во многих местах есть республика, в Аргентине, Соединенных Штатах, Швейцарии, Франции: но нигде нет республиканцев. Ибо республика – это братство, и без него ей не для чего быть. У нас же под снегами России, в Москве, в Вильне, в Одессе, Нижнем,

Варшаве – зародились подлинные республиканцы, – «живая протоплазма», из коей (слагается) вырастает республиканский организм. Я верю: вы уже скоро выйдете из тюрем. И тогда пронесите это товарищество с края до края света; ибо в этом новом русском братстве, без претензий, без фраз, без усилий, без само-приневоливания, природном и невольном – целое, если хотите, «светопреставление»: это – новая культура, новая цивилизация, это – Царство Божие на земле.

Это написал человек не только не сочувствовавший идеям революционной демократии, но всю жизнь считавшийся (да и сам себя считавший) их злейшим врагом: Василий Васильевич Розанов. Тот самый, который не иначе как с брезгливой ненавистью говорил всегда о Чернышевском, Добролюбове, Щедрине и прочих, как он их называл, «колебателях устоев». А ненавидимых «ревдемократами» графа Клейнмихеля и императора Александра Второго упрекал лишь в том, что они «не пороли на съезжей профессоришек, как следовало бы».

И именно он, вот этот самый Розанов, ненавидевший «вонючих разночинцев», разрушивших «великую дворянскую культуру от Державина до Пушкина», – именно он пропел этот гимн великому братству «русских республиканцев», которым (только им – и никому другому!) предстояло в недалеком будущем создать, построить, утвердить Царство Божие на земле.