– Юность, юность, – проговорил доктор. – Gaudeamus igitur.
– Какого там ляда igitur, – сердито сказал Верхотурский, – и где этот самый igitur! Я вот смотрю на тебя и на себя – точно сорок лет бежали друг от друга.
– Конечно, мы разные люди, – сказал доктор. – Ты занимался политикой, а я медициной. Профессия накладывает громадный отпечаток.
– Да не о том, – сказал Верхотурский и ударил куриной костью по краю стола.
– Речь о том, что ты буржуй и обыватель, – сказал Коля профессорским тоном и покраснел до ушей.
– Видали? – добродушно спросил доктор. – Каков домашний Робеспьер, это в собственной-то семье…
– Конечно, буржуй, – подтвердила Марья Андреевна, – недорезанный буржуй…
– Ну какой же он буржуй? – сказал Москвин. – Доктора – они труженики.
Не только Москвин, заступившийся за доктора (скорее всего из деликатности, чтобы замять неприятный разговор), но и Фактарович, и Верхотурский, этот неприятный разговор начавший, всерьез, конечно, не думают, что доктор – недорезанный буржуй. Но… Вот, например, такой эпизод, вроде бы даже и не имеющий никакого отношения к сюжету рассказа, к главной его теме. Комиссары глядят в окно и видят там такую картинку Польский солдат снял с какого-то обывателя ботинки. Но обыватель ботинки не отдает, подымает крик, из окон высовываются другие обыватели, и солдат в конце концов швыряет эти злосчастные ботинки своей жертве и, посрамленный, уходит:
Из домов выбежали люди, обступили его, все одновременно говоря и размахивая руками. Потом толстяк пошел к одному из домов, победно стуча отвоеванными ботинками, а люди шли вслед за ним, хлопали его по спине и хохотали, полные гордости, что маленький человек оказался сильнее солдата.
– Да, картинка, – сказал Москвин.
Верхотурский ударил его по животу, проговорил:
– Вот какие дела, товарищи, – и, почему-то оглянувшись на дверь, сказал: – Белополяков мы прогоним через месяц или три – это мне не внушает сомнений, а вот с этим индивидом нам долго придется воевать, ух как долго!
В этой многозначительной сентенции Верхотурского самое интересное то, что произнес он ее, «почему-то оглянувшись на дверь». А оглянулся он на дверь потому, что высказанная им мысль навеяна не только картинкой, которую они сейчас наблюдали из окна, но и всем бытовым укладом семьи приютившего их доктора: запасами продовольствия, которыми набита отведенная военкомом комната, полками, уставленными китайскими пепельницами из розового мрамора, каменными мартышками, фарфоровыми львами и слонами и прочими атрибутами «буржуазного» образа жизни, которыми полным полна докторская квартира.
На самом же деле доктор, конечно, никакой не буржуй. Он даже не просто труженик, как справедливо отметил Москвин, но и человек, исполненный высокого сознания своего профессионального долга:
После завтрака доктор надел на рукав перевязь с красным крестом и собрался на визиты.
– Не могу сидеть минуты без дела, – сказал он, – в любые бомбардировки хожу к больным, и черт меня не берет.
Несколько таких врачебных визитов, на которые доктор, немало при этом рискуя, отправлялся ежедневно, описаны в рассказе подробно. А из одного застольного разговора мы узнаем, что он – единственный из всех врачей города, никогда, ни при каких обстоятельствах не отказывающий больным в необходимой им врачебной помощи:
…К концу обеда все развеселились, и оказалось, что даже вчера, в этот страшный и тяжелый день, произошла одна прямо-таки уморительная история.
Несколько богатых купцов, нарядившись в свои лучшие костюмы, отправились вместе с женами встречать поляков. На пустыре, возле вокзала, их нагнали два кавалериста и раздели буквально донага. Усатый доктор-хирург, рассказывая эту историю, помирал от смеха…
– Что они, дети что ли? – сказал доктор и пожал плечами. – Все знают, что, пока в городе разведка, следует сидеть дома и никуда не выходить. А эти еще сдуру нарядились.
– Вы бы уж молчали, – сказал усатый хирург. – Ведь вы единственный врач, который вчера занимался практикой.
– Но ведь это его долг врача, – удивилась Марья Андреевна.
Всех этих человеческих достоинств приютившего их доктора комиссары не замечают. И к нему, и к Марье Андреевне, которая так заботится о том, чтобы ее гости были ухожены и накормлены, они относятся с прямо-таки поразительным бездушием. Все их заботы принимают как должное, не только не испытывая ни малейшей благодарности, но как бы даже и осчастливливая их, предоставив великолепную возможность тоже – хоть немного – послужить великому делу. И покидают они этот щедрый и теплый дом, даже и не вспомнив о гостеприимных его хозяевах:
Они оделись в темноте, волнуясь и спеша, – так одеваются матросы, разбуженные в своем доме ночной тревогой, зовущей их в плаванье.
И с тем чувством, с которым моряки, ни разу не оглянувшись на мирные огоньки земли, вдыхают холодный воздух и радостно всматриваются в мрачное и суровое ночное море, в котором им суждено жить и умереть, Верхотурский и Москвин навсегда ушли из теплого докторского дома.
И они не узнали, что произошло после их ухода. Поля зашла в кабинет доктора. Там она долго рылась в стеклянном шкафчике и выбрала из всех баночек с лекарствами самую большую, самую темную склянку, с грозной латинской наклейкой: «Kalium bromatum», высыпала на руку белые кристаллики, помертвев, проглотила соленый страшный порошок.
Жизнь была не нужна ей, – она знала, что больше не увидит ушедшего.
Утром она проснулась, руки и спина болели от вчерашней стирки, глаза опухли, – всю ночь она плакала во сне. Долго Поля не могла понять, ушла ли она на тот свет или осталась на этом.
А когда дом проснулся, все зашли в комнату-кладовую и увидели две пустые смятые постели и третью – аккуратно застеленную…
… Доктор стоял перед Марьей Андреевной и, загибая пальцы, говорил:
– Ушли, не простившись, не написав записки. Москвин надел мои совершенно новые брюки, которым буквально нет цены, в-третьих… – доктор показал на заплаканное лицо Поли.
– Ах, оставь, пожалуйста, – сказала Марья Андреевна, – ты хочешь, чтобы они тебе, как пациенты, заказывали у ювелира серебряные подстаканники с именной надписью?
Но было видно, что ее огорчил и обидел ночной уход комиссаров.
Вот такой рассказ написал Василий Гроссман на заре своей литературной деятельности, в 1935 году.
А несколько лет спустя он вновь вернулся к этой коллизии. И на этот раз разработал ее уже иначе.
Коллизия эта возникает в одной из глав романа «Степан Кольчугин», над которым писатель работал в конце 30-х. Старый подпольщик, большевик Бахмутский, прошедший огонь и воду и царскую каторгу, приезжает в Юзово по своим подпольным большевистским делам и поселяется в квартире либерального доктора – брата своей жены. К доктору он относится совершенно так же, как уже знакомый нам старый большевик Верхотурский к такому же либералу доктору, приютившему его и его товарищей в своей буржуазной квартире, когда город внезапно был занят белополяками: с небрежной, жалостливой снисходительностью, как, собственно, и полагается непримиримому, твердокаменному большевику относиться к «мягкотелому» либералу:
Брата жены он не любил за чрезмерную самоуверенность и за профессиональную «земскую» узость. Встречались они редко… Сейчас, встретившись, они обнялись и поцеловались, после чего Бахмутский спросил:
– Ну, а ты не стареешь, русский либерал?
– Рад, рад, – ответил доктор. – Приехал к нам зачем: разрушить государство или инспектора побить? Как там: «Какое адское коварство задумал ты осуществить?»
Он похлопал Бахмутского по плечу, и, видимо, ему нравилось так по-дружески разговаривать с человеком, знакомство с которым небезопасно.
– Я у вас собираюсь пожить на правах родственника.
– Конечно, что за вопрос!
– Но должен предупредить тебя заранее: приехал я не только повидаться с вами. В общем, все может случиться, и если ты побаиваешься, то скажи, я не обижусь.
Доктор сердито замахал руками…
– Ладно, ладно, мне ведь известно: ты благородный либерал.
– К черту! – крикнул доктор, и они оба рассмеялись.
Характер этого диалога и других, ему подобных, автор чуть позже определяет такой короткой ремаркой:
Петр Михайлович вначале хотел продолжить уже однажды установившийся строй разговора: внешне – ласкового приятельского, а внутренне – основанного на враждебности и неуважении.
Но даже стиль этой внешней ласковости и приязни Бахмутскому выдержать не удается. Ни с того ни с сего он вдруг начинает раздражаться, грубить. Резко, не боясь и даже нарочно стараясь обидеть, отчитывает за чайным столом зашедшего на огонек гостя – инженера Воловика:
…Бахмутский, принимая из рук Марьи Дмитриевны стакан чаю, мельком взглянул на красивое румяное лицо инженера, на его строгие, синие глаза, вдруг раздражаясь подумал:
«Черносотенец, филистер и самодовольный сукин сын».
Рассердила его почему-то и изящная красота Евы Стефановны, рассердился он и на доктора и на Марью Дмитриевну.
«Чаек с вареньем, чаек с вареньем и беседа», – думал он.
Обстановка и психологический настрой совершенно те же, что в рассказе «Четыре дня». Буржуазный уют докторского дома раздражает Бахмутского совершенно так же, как такой же буржуазный уют такого же докторского дома раздражал комиссара Верхотурского. Но есть тут и разница. И весьма существенная. В рассказе «Четыре дня» большевик Верхотурский, ослепленный этим своим раздражением, был