Если бы Пушкин… — страница 87 из 148

Рассказывая мне об этом, отец не скрывал, что, хотя играть «Боже, царя храни…» ему, безусловно, не хотелось, увел он своих музыкантов совсем не потому, что пожелал таким образом выразить свою гражданскую позицию. Просто не шибко радовала его перспектива оказаться в эпицентре столь бурного скандала: ведь и пристрелить могли…

Инцидент этот как-то там рассосался. Жизнь продолжалась. А спустя какое-то время в город вошли красные. И тогда один из отцовских оркестрантов шепнул ему:

– Ты, Миша, не должен ни о чем беспокоиться. Я сказал, кому надо, что ты – свой. Сообщил, как ты повел себя, когда тот золотопогонник потребовал, чтобы мы играли «Боже, царя храни…»

Отец понял, кем был этот его оркестрант, и мысленно возблагодарил судьбу за то, что случай помог ему предстать в столь выгодном свете перед новыми хозяевами жизни.

Новые же хозяева тем временем издали указ, согласно которому все офицеры, служившие в рядах белой армии, должны были зарегистрироваться. Тем из них, кто не был замешан в особо злостных преступлениях против народа, новая власть клятвенно обещала сохранить не только жизнь, но и свободу.

И тогда другой оркестрант попросил у отца, как у человека, отчасти как бы даже близкого этой новой власти, дружеского совета. У него – сын. Юноша, совсем мальчишка. То ли прапорщик, то ли подпоручик. Служил он у Врангеля без году неделю. И вообще раньше он никогда военным не был, до всей это заварухи был студентом, ну, просто засосало его в эту воронку. Так вот, регистрироваться ему? Или, может, лучше затаиться? Пересидеть? Авось как-нибудь пронесет нелегкая…

Отец подумал и посоветовал зарегистрироваться. А то, не дай Бог, узнают… Кто-нибудь донесет – еще хуже будет…

Но хуже того, что случилось, ничего быть не могло.

Мальчик честно пошел и зарегистрировался. И был расстрелян. Вместе с тремя десятками тысяч других офицеров, отказавшихся эвакуироваться с остатками армии Врангеля.

Это был тот самый знаменитый расстрел, приказ о котором издали две бешеные собаки, вершившие суд и расправу тогда в Крыму – Бела Кун и Землячка.

Этот рассказ отца я вспоминал не раз. Особенно хорошо помню, как всплыл он в моей памяти, когда случилось мне прочесть такое стихотворение Демьяна Бедного:

От канцелярщины и спячки

Чтобы избавиться вполне,

Портрет товарища Землячки

Повесь, товарищ, на стене.

Бродя в тиши по кабинету,

Молись, что ты пока узнал

Землячку только по портрету —

Куда страшней оригинал.

Комиссар Коган у Багрицкого – фигура не зловещая. Он жесток, беспощаден. Но того, на что намекает это Демьяновское стихотворение, в нем нет. В образе «товарища Землячки», встающем в последних его строчках, есть что-то жуткое. В них слышится гораздо больше, чем сказано впрямую. О том же, что именно скрывается за ними, нам оставалось бы только гадать, если бы эта тема не была гораздо более внятно и подробно, а главное, с гораздо большей поэтической силой раскрыта в другом стихотворении, другого поэта:

Революция и забастовка,

Пересылки огромной страны.

В девятнадцатом стала жидовка

Комиссаркой Гражданской войны.

Ни стирать, ни рожать не умела,

Никакая не мать, не жена —

Лишь одной революции дело

Понимала и знала она.

Брызжет кляксы чекистская ручка,

Светит месяц в морозном окне,

И молчит огнестрельная штучка

На оттянутом сбоку ремне.

Неопрятна, как истинный гений,

И бледна, как пророк взаперти, —

Никому никаких снисхождений

Никогда у нее не найти.

Только мысли, подобные стали,

Пронизали ее житие.

Все враги перед ней трепетали,

И свои опасались ее.

Но по-своему движутся годы,

Возникает базар и уют,

И тебе настоящего хода

Ни вверху, ни внизу не дают.

Время все-таки вносит поправки,

И тебя еще в тот наркомат

Из негласной почетной отставки

С уважением вдруг пригласят.

В неподкупном своем кабинете,

В неприкаянной келье своей,

Простодушна, как малые дети,

Ты допрашивать станешь людей.

И начальники нового духа,

Веселясь и по-свойски грубя,

Безнадежно отсталой старухой

Сообща посчитают тебя.

Все мы стоим того, что мы стоим,

Будет сделан по-скорому суд —

И тебя самое под конвоем

По советской земле повезут.

Не увидишь и малой поблажки,

Одинаков тот самый режим:

Проститутки, торговки, монашки

Окружением будут твоим.

Никому не сдаваясь, однако

(Ни письма, ни посылочки нет!),

В полутемных дощатых бараках

Проживешь ты четырнадцать лет.

И старухе, совсем остролицей,

Сохранившей безжалостный взгляд,

В подобревшее лоно столицы

Напоследок вернуться велят.

………………….

В том районе, просторном и новом,

Получив, как писатель, жилье,

В отделении нашем почтовом

Я стою за спиною ее.

И слежу, удивляясь не слишком —

Впечатленьями жизнь не бедна, —

Как свою пенсионную книжку

Сквозь окошко толкает она.

Это стихотворение Ярослав Васильевич Смеляков написал в феврале 1963 года. Примерно тогда же я его прочитал. Даже переписал. И с восторгом читал друзьям и даже не совсем близким знакомым.

Некоторых из моих друзей и знакомых оно возмутило. Они кляли автора за антисемитизм. Я же, никакого антисемитизма в нем не почувствовав, отчаянно спорил и яростно защищал Смелякова от этих несправедливых и даже глупых нападок.

А когда, спустя четверть века, это стихотворение было наконец опубликовано (в «Новом мире», № 9,1987), с огорчением увидал, что публикаторы изменили его название (вместо «Жидовка» оно стало называться «Курсистка») и первые строки, которые теперь выглядели так:

Казематы жандармского сыска,

Пересылки огромной страны,

В девятнадцатом стала курсистка

Комиссаркой Гражданской войны.

А может быть, это сделали и не публикаторы, а сам Ярослав Васильевич, уставший от обвинений в антисемитизме, которые наверняка ему приходилось слышать. Или решивший, что такая поправка поможет ему стихи напечатать.

Так или эдак, но стихотворение, как мне тогда показалось, было не просто испорчено. Этой, вроде не такой уж существенной редакторской правкой, оно было, на мой вкус, просто уничтожено. Убито.

Может быть, тут действовала сила первого впечатления, – не знаю.

Как бы то ни было, в память мне врезался и навсегда там остался первый вариант, а образ Смеляковской «Жидовки» слился в моем сознании с жутким образом «Товарища Землячки», при мысли о которой даже защищенный прочной броней близости к самым верхам партийной верхушки Демьян поеживался от страха.

Вот, стало быть, какие они были – эти «комиссары в пыльных шлемах», о которых тосковал Булат и которых с нежностью вспоминал Коржавин.

Гроссман, конечно, все это понимал, видел, знал. Но, как уже было сказано, – не хотел глядеть в эту сторону.

Его спор с Эренбургом лишь по видимости был спором эстетическим, то есть спором о том, как художнику надлежит изображать жизнь – как запутанную и сложную поэму или как ясную в своей определенности притчу.

На самом деле спор шел не о литературе, а о жизни.

Этот спор выявил не столько даже разность отношения спорящих к реальности сталинского социализма, сколько разность их отношения к его предтечам, создателям Советского государства, большевикам первого призыва, уже исчезающей, почти уже уничтоженной Сталиным когорте ближайших сподвижников Ленина.

Эренбург, как с достаточной прямотой было им сказано, и их не больно склонен был идеализировать. Его реплика – «Не понимаю, чем вы в товарищах восхищаетесь?» – это ведь именно о них, о «большевиках, вышедших из подполья».

Мало того! Другую реплику, брошенную им там же («О Ленине он говорил с благоговением») вполне можно истолковать в том смысле, что сам он отнюдь не склонен был относиться с благоговением к вождю мирового пролетариата.

И так оно, в сущности, и было. Среди тех «товарищей», которыми Гроссман восхищался и которых он (Эренбург) «встречал в эмиграции», был и Ленин. И о первой встрече с ним в 1918 году Илья Григорьевич рассказывал совсем не в тех тонах, в каких рисовал эту встречу позже:

...

Юнцом наивным и восторженным прямо из Бутырской тюрьмы попал я в Париж. Утром приехал, а вечером сидел уже на собрании в маленьком кафе «Avenue d’Orleanes». Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь.

Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки слушали его, бережно потягивая гренадин… Я попросил слова. Некая партийная девица, которая привела меня на собрание, в трепете шепнула: – Неужели вы будете возражать Ленину?

Краснея и путаясь, я пробубнил какую-то пламенную чушь, получив в награду язвительную реплику самого Ленина.

И. Эренбург. «Тихое семейство». Новости дня. М. 1918,27 марта

Это – когда он еще был «наивным и восторженным». А вскоре, – каких-нибудь несколько месяцев спустя, – когда эту наивную восторженность с него как ветром сдуло, отношения его с Ильичем и вовсе разладились:

...

В то время выходил в Париже журнал под названием «Les homes d’aujourd’hui» («Люди сегодня») издаваемый одним карикатуристом-поляком. По-видимому, Эренбург и Ко вошли с ним в соглашение на каких условиях и те предоставили им своих сотрудников-художников. Помню, что на одно заседание Эренбург явился с пачкой настоящего журнала (по формату и вообще внешнему виду совершенно тождественного с французским) под заглавием «Les homes d’hier» – «Люди вчера»… Запомнила только сценку в школе Ленина. Ленин вызывает Каменева и задает какой-то вопрос, на который Каменев отвечает не совсем в духе Ленина. Тогда Зиновьев вызывается ответить и отбарабанивает слово в слово по какой-то книге Ленина…