Мы стали расхватывать этот журнал, тут же читать, раздались шутки, смех. Ленин тоже попросил один номер. Стал перелистывать и по мере чтения все мрачнее и все сердитее делалось его лицо, под конец ни слова не говоря, отшвырнул буквально журнал в сторону… Потом мне передали, что Ленину журнал ужасно не понравился и особенно возмутила карикатура на него и подпись. И вообще не понравилось, что Эренбург отпечатал и, по-видимому, собирался широко распространять.
Т.И. Вулих. Из воспоминаний
Сейчас для нас тут важно не столько то, что Ленину не понравился эренбурговский журнал, сколько то, что Ленина и его взаимоотношения с соратниками Эренбург тогда воспринимал юмористически. (Чтобы не сказать – иронически.)
Это подтверждает в своих воспоминаниях о Ленине Г. Зиновьев:
Нас «поливали» не только Мартов и Дан, но и… сторонники Плеханова – вплоть до Эренбурга (его звали тогда Илья Лохматый, он не был еще известным писателем, а не так давно отошел от большевиков и пробовал теперь свои силы на издании юмористического журнала «Бывшие люди», листков против Ленина и пр.).
У Зиновьева, как человека мыслящего исключительно в пределах тогдашней внутрипартийной борьбы, тут возникла естественная (для него) аберрация. На самом деле Эренбург отошел не от большевиков, а от партийных дел и партийного мышления. Точнее – вообще от политики.
Едва ли не главной причиной этого отхода стало как раз его отталкивание от тогдашних партийных вождей. В частности – от Троцкого, который большевиком тогда не был.
В Вене я жил у видного социал-демократа X. – я не называю его имени: боюсь, что беглые впечатления зеленого юноши могут показаться освещенными дальнейшими событиями… X. был со мною ласков и, узнав, что я строчу стихи, по вечерам говорил о поэзии, об искусстве. Это были не мнения, с которыми можно было бы поспорить, а безапелляционные приговоры. Такие же вердикты я услышал четверть века спустя в некоторых выступлениях на Первом съезде советских писателей. Но в 1934 году мне было сорок три года, я успел кое-что повидать, кое-что понять; а в 1909 году мне было восемнадцать лет, я не умел ни разобраться в исторических событиях, ни устроиться поудобней на скамье подсудимых, хотя именно на ней мне пришлось просидеть почти всю жизнь. Для X. обожаемые мною поэты были «декадентами», «порождением политической реакции». Он говорил об искусстве как о чем-то второстепенном, подсобном.
И. Эренбург. «Люди, годы, жизнь»
«X.», о котором тут идет речь, – это Троцкий.
По понятным причинам Эренбург об этом не говорит, но – надо ли напоминать, что Ленин, как и Троцкий, тоже относился к искусству как к чему-то второстепенному, подсобному.
Юрий Анненков в своих мемуарах («Дневник моих встреч». Т. 2) приводит такую его реплику:
– Я, знаете, в искусстве не силен. Искусство для меня – это что-то вроде интеллектуальной слепой кишки, и когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его – дзык, дзык! – вырежем. За ненужностью.
Могло ли это не оттолкнуть юношу, для которого искусство в то время – сразу и навсегда – стало главным содержанием его жизни.
Эренбург был старше Гроссмана на четырнадцать лет. И литература стала главным делом его жизни по меньшей мере за десять лет до того, как в стране установилась новая (советская) власть. А советским писателем он и вовсе стал только в 1934 году, написав свой первый советский роман – «День второй».
Гроссман же с детских лет ощущал себя советским человеком. Мудрено ли, что к Ленину он относился с благоговением, и на соратников его, которых Эренбург узнал в эмиграции («…сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки…») глядел восторженными, влюбленными глазами.
Эту восторженность он не изжил до конца своих дней. Она ощущается даже в последней его книге, написанной незадолго до смерти, когда отношение его к реальности сталинского социализма было уже вполне трезвым и беспощадным:
Кто примет знамя Ленина, кто понесет его, кто построит великое государство, заложенное Лениным, кто поведет партию нового типа от победы к победе, кто закрепит новый порядок на земле?
Блестящий, бурный, великолепный Троцкий? Наделенный проникновенным даром обобщателя и теоретика обаятельный Бухарин? Наиболее близкий народному, крестьянскому и рабочему интересу практик государственного дела волоокий Рыков? Способный к любым многосложным сражениям в конвенте, изощренный в государственном руководстве, образованный и уверенный Каменев? Знаток международного рабочего движения, полемист-дуэлянт международного класса Зиновьев?
«Все течет»
И – ни слова о том, что «знаток международного рабочего движения, полемист-дуэлянт международного класса» был – палач, обрекший на смерть Гумилева.
Нет, он, конечно, видел, знал, понимал, что эти люди, влюбленность в которых еще тлела, догорала в его душе, – были палачами. И об этом достаточно прямо сказано в той же – последней его книге.
Но героиня Смелякова вызывает ужас. У Гроссмана же слышится усталое: «Да, виновны, но заслуживают снисхождения».
Что же это значит?
Как могло случиться, что Смеляков, который был советским поэтом уж никак не меньше, чем Гроссман советским писателем, оказался трезвее, проницательнее, мудрее мудре-ца-Гроссмана?
«Есть глубокий по смыслу рассказ…»
31 июля 1919 года Ленин написал Горькому письмо, смысл которого состоял в том, что все впечатления писателя, все его суждения об окружающей его действительности «совсем больные». Чтобы избавиться от такого искаженного, болезненного взгляда на реальность, Горькому, по мнению Ленина, следовало покинуть Питер, переселиться куда-нибудь в глубинку, в провинцию:
Питер – один из наиболее больных пунктов за последнее время… Если наблюдать , надо наблюдать внизу, где можно обозреть работу нового строения жизни, в рабочем поселке провинции или в деревне… Вместо этого Вы поставили себя в… положение, в котором наблюдать нового строения новой жизни нельзя, положение, в котором все силы ухлопываются на больное брюзжание больной интеллигенции… В такое время приковать себя к самому больному пункту… Ни нового в армии, ни нового в деревне, ни нового на фабрике. Вы здесь, как художник, наблюдатель изучать не можете… Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство.
Ответ на все проклятые вопросы, которыми мучился Горький, был, таким образом, прост и кристально ясен: писатель видит НЕ ТО, потому что он смотрит НЕ ТУДА. Надо обратить свой взор в другую сторону, на другой объект наблюдения – и все будет в порядке.
Ленин, конечно, был большой новатор. Но в данном случае он лишь повторил то, что во все времена говорила художнику власть.
Как это ни парадоксально, как ни комично даже, но этот совет Ленина Горькому просто до изумления похож на отклик Николая Первого на только что прочитанный им роман Лермонтова «Герой нашего времени»:
Такими романами портят нравы и ожесточают характер… Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать такие наклонности!.. Характер капитана набросан удачно. Приступая к повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которые так неразборчиво награждаются этим эпитетом. Несомненно Кавказский корпус насчитывает их немало, но редко кто умеет их разглядеть. Однако капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и неосуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности – чтобы не вызывать отвращения. Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана.
Речь, как видим, – о том же. И здесь тоже писатель написал НЕ ТО, потому что глядел НЕ ТУДА. И чтобы написать ТО, ЧТО НАДО, ему необходимо переменить не только место жительства («Счастливый путь, господин Лермонтов!»), но и среду обитания: лишь в другой, новой среде сможет он «прочистить себе голову».
В сходстве (в сущности, тождестве) этих двух суждений столь несхожих меж собою людей, если вдуматься, нет ничего удивительного. В конце концов, и Владимира Ильича, и Николая Павловича можно понять. Они мыслили так, как только и могли мыслить. Но оба они – и Владимир Ильич, и Николай Павлович, – не знали, что советы их, – даже если бы те, к кому эти советы были обращены, искренне захотели ими воспользоваться, – все равно не привели бы к желаемому (для них, для Ленина и царя желаемому) результату. Потому что результат зависит вовсе не от того, куда смотрит художник, а от особого свойства его зрения.
Самое устройство глаз художника (разумеется, если это настоящий художник) таково, что, куда бы он ни смотрел, в какую бы сторону ни обращал свой взор, как бы ни старался увидеть то, что ему велят (или советуют, или упрашивают) увидеть, он все равно видит свое.
Писательская судьба Василия Гроссмана с особенной наглядностью подтверждает непреложность этого закона. А о том, что это – не казус, не парадокс, не частный случай, а именно закон, выражающий самую природу, самую суть художественного творчества, яснее и нагляднее, чем кто другой, сказал Л.Н. Толстой: