Все поднялись и, стоя, запели каждый на своем языке.
Женя была охвачена общим торжественным чувством. Она увидела, как по щекам Крымова сбежали две слезы.
Ей как-то рассказали, что на одном ответственном совещании Крымов делал доклад, и его резко критиковали…
…она замечала, что те, кто звонил ему часто и запросто, звонили все реже, и когда он им звонил – секретари иногда отказывались его соединить.
Все эти – и многие другие – подробности, всплывающие то в воспоминаниях самого Крымова, то его жены Жени, достаточно ясно рисуют не только облик этого человека, но и дают нам вполне ясное понятие обо всех сложностях, превратностях и перипетиях его судьбы. Совершенно очевидно, что Крымов – старый большевик, участник Гражданской войны, бывший коминтерновец, – случайно уцелевший осколок рухнувшего, вдребезги разбившегося мира. И так же очевидно, что он – обречен: война лишь оттянула, отдалила на время его неизбежный арест.
Все это заставляет нас следить за судьбой Крымова с искренним и острым сочувствием. И сочувствие это еще усиливается, обостряется тем, что знакомимся мы с Крымовым в самый драматический момент его жизни, когда его бросает горячо любимая им жена, Евгения Николаевна, Женя, – та самая, у которой когда-то от волнения холодели пальцы, когда на большом московском заводе он делал доклад и по огромному залу пробегал ветерок волнения.
По мере того как все ближе узнаем мы этого человека и открываются нам другие его черты, – бескорыстие, честность, благородство в отношениях с близкими, высокое сознание своего солдатского долга, – это наше сочувствие к нему растет все больше и больше. Но в какой-то момент этот сильный, незаурядный характер открывается нам другой своей стороной, и все это наше сочувствие вдруг гаснет. И даже не просто гаснет, а превращается в свою противоположность: в холодную, резкую антипатию.
Крымова посылают в «дом Грекова». (Это легендарный «дом Павлова», о котором написаны десятки военных очерков, статей, стихов). Посылают, чтобы он «по-партийному» разобрался с этой анархической вольницей, о которой говорят, что это – «не воинское подразделение, а какая-то Парижская коммуна».
И Крымов начинает разбираться:
Сапер с головой, перевязанной окровавленным, грязным бинтом, спросил:
– А вот насчет колхозов, товарищ комиссар? Как бы их ликвидировать после войны?
– Оно бы неплохо докладик на этот счет, – сказал Греков.
– Я не лекции пришел к вам читать, – сказал Крымов. – Я военный комиссар, я пришел, чтобы преодолеть вашу недопустимую партизанщину.
– Преодолевайте, – сказал Греков. – А вот кто будет немцев преодолевать?
– Найдутся, не беспокойтесь. Не за супом я пришел, как вы выражаетесь, а большевистскую кашу сварить.
– Что ж, преодолевайте, – сказал Греков. – Варите кашу.
Крымов, посмеиваясь и в то же время серьезно, перебил:
– А понадобится, и вас, Греков, с большевистской кашей съедят.
В устах Крымова – это не пустая угроза. И Греков это понимает.
Когда стемнело и они остались одни, Крымов завел с «управдомом» (так все звали Грекова) откровенный разговор:
– Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите?
Греков быстро, снизу вверх, – он сидел, а Крымов стоял, – посмотрел на него и весело сказал:
– Свободы хочу, за нее и воюю.
– Мы все ее хотим.
– Бросьте, – махнул рукой Греков. – На кой она вам? Вам бы только с немцами справиться.
– Не шутите, товарищ Греков, – сказал Крымов. – Почему вы не пресекаете неверные политические высказывания некоторых бойцов? А? При вашем авторитете вы это можете не хуже всякого комиссара сделать. А у меня впечатление, что люди ляпают и на вас оглядываются, как бы ждут вашего одобрения. Вот этот, что высказался насчет колхозов. Зачем вы его поддержали? Я вам говорю прямо: давайте вместе это дело выправим. А не хотите – я вам так же прямо говорю: шутить не буду.
– Насчет колхозов, что ж тут такого? Действительно, не любят их, вы это не хуже меня знаете.
– Вы что ж, Греков, задумали менять ход истории?
– А уж вы-то все на старые рельсы хотите вернуть?
– Что это «все»?
– Все. Всеобщую принудиловку…
«Все ясно, – подумал Крымов. – Гомеопатией заниматься не буду. Хирургическим ножом сработаю. Политически горбатых не распрямляют уговорами».
Греков неожиданно сказал:
– Глаза у вас хорошие. Тоскуете вы.
После этого, так неожиданно закончившегося разговора, тою же ночью во время сна Крымов был ранен шальною пулей. Ранен легко: пуля содрала кожу и поцарапала череп. На рассвете его эвакуировали из окруженного дома. Сварить свою «большевистскую кашу» Крымову не удалось.
– Не повезло вам, товарищ комиссар, – сказал Греков, провожая носилки с раненым до подземного хода. И тут вдруг Крымова осенило: уж не Греков ли стрелял в него ночью?
Выйдя из госпиталя, Крымов взялся за докладную в политуправление фронта, которую обязан был написать после своей командировки в Сталинград:
Он писал быстро, мельком сверяясь с записями, сделанными в Сталинграде. Самым сложным оказалось написать о доме «шесть дробь один». Он встал, прошелся по комнате, снова сел за стол, тотчас опять встал, вышел в сени… Потом он черпнул ковшиком воды из бочонка, вода была хорошая, лучше сталинградской, вернулся в комнату, сел за стол, подумал, держа перо в руке. Потом он лег на койку, закрыл глаза.
Как же получилось? Греков стрелял в него!
В Сталинграде у него все силилось ощущение связи, близости с людьми, ему в Сталинграде легко дышалось. Там не было тусклых, безразличных к нему глаз. Казалось, что, пройдя в дом «шесть дробь один», он с еще большей силой ощутил дыхание Ленина. А пришел туда и сразу почувствовал насмешливое недоброжелательство, и сам стал раздражаться, вправлять мозги людям, угрожать им… Греков стрелял в него!..
Ему даже душно стало от злобы – это Греков отшвырнул его от желанной жизни. Идя в этот дом, он радовался своей новой судьбе. Ленинская правда, казалось ему, жила в этом доме. Греков стрелял в большевика-ленинца! Он отшвырнул Крымова обратно в ахтубинскую канцелярию, нафталинную жизнь! Мерзавец!
Крымов вновь сел за стол. Ни одного слова неправды не было в том, что он написал.
Он прочел написанное. Конечно, Тощеев передаст его докладную в Особый отдел. Греков растлил, политически разложил воинское подразделение, произвел теракт: стрелял в представителя партии, военного комиссара…
Он представил себе, как Греков сидит перед столом следователя, небритый, с бледно-желтым лицом, без поясного ремня…
«Что ж это, – думал Крымов, – донос, что ли, я написал? Пусть и не ложный, но все же донос… Ничего не поделаешь, товарищ дорогой, ты член партии… Выполняй свой партийный долг».
Утром Крымов сдал свою докладную записку в политуправление Сталинградского фронта…
Да, слово найдено. Все именно так. Он, которому Греков сказал: «А глаза у вас хорошие. Тоскуете вы…», он, большевик-ленинец, ненавидящий тех, кто после 37 года оттеснил его и таких как он на обочину жизни, этих, как он презрительно думал о них, случайных для партии, не связанных с ленинской традицией людей, выдвинувшихся только потому, что они писали доносы, разоблачали врагов народа, – он тоже написал самый что ни на есть настоящий донос.
Оказалось, что он, Крымов, со всей своей ленинской идейной неподкупностью и чистотой, со своими хорошими тоскующими глазами, – не человек, а рычаг, мертвая, бездушая деталь той страшной машины, которая перемолола и продолжает беспощадно перемалывать всех, в ком еще не убита до конца живая, сомневающаяся, думающая, страдающая человеческая душа.
Вновь, – уже в который раз, – мы сталкиваемся здесь все с той же, уже хорошо нам знакомой ситуацией. Одного из самых дорогих его сердцу, самых любимых своих героев, вопреки первоначальному своему намерению и замыслу писатель не возвысил, а – свалил. Но тут дело не исчерпывается тем объяснением, какое дал подобным казусам Л.Н. Толстой. На сей раз причина столь резкой трансформации образа состояла не только в том, что писатель обратил на привлекший его внимание характер чересчур пристальное внимание. Крымов «Жизни и судьбы» столь разительно отличается от Крымова, явившегося перед нами на страницах романа «За правое дело», потому что между этими двумя романами Василия Гроссмана пролегла целая эпоха.
Герои «Жизни и судьбы» (не один только Крымов, а многие герои этого романа, перекочевавшие на его страницы из первого гроссмановского романа) предстали перед нами в совершенно ином свете прежде всего потому, что за годы, отделяющие первую книгу от второй, изменился автор.
«Война и мир» XX века. Замысел и воплощение
Свою сталинградскую эпопею Гроссман задумал и начал над ней работать в 1943 году. Первая книга была завершена в 50-м. Писатель отнес рукопись в «Новый мир», лучший тогдашний наш литературный журнал, куда как раз в это время пришел главным редактором Александр Твардовский.
Твардовский высоко оценил роман и твердо решил его печатать. Но дело было непростое, хотя Твардовского и поддержал в этом намерении официальный тогдашний глава советской литературы Александр Фадеев. Роман долго редактировали, потом долго еще чего-то выжидали: знали, что публикация такого романа была по тем временам делом рискованным. Так или иначе, напечатан роман был только в 1952-м (№ 7-10).
В критической литературе о Гроссмане подробно и обстоятельно рассказывается, какому страшному разгрому подверглось это его произведение чуть ли не сразу же по выходе в свет. Приводятся стенограммы и протоколы различных обсуждений и редакционных совещаний, на которых автора обвиняли во всех смертных грехах. Вспоминается злобная, разгромная статья Михаила Бубеннова в «Правде», уничтожающая роман: статья эта, как сразу же стало известно, была если не инспирирована, то, во всяком случае, одобрена самим Сталиным.