Если бы Пушкин… — страница 95 из 148

Полтора месяца спустя после обсуждения романа «За правое дело» в редакции «Нового мира» состоялось заседание Президиума Правления Союза советских писателей, на котором доклад делал уже сам Фадеев. Чуть ли не весь доклад этот был посвящен анализу и суровой критике идейных ошибок романа Гроссмана. (Было произнесено даже и более грозное слово – не просто ошибки, но – «главный идейный порок»).

Порок этот, по мнению Фадеева, состоял в следующем:

...

Дело в том, что в основе этого романа лежит очень реакционная, идеалистическая, антиленинская философия, которая выражена устами одного из действующих лиц романа, профессора Чепыжина, а затем находит свое проявление в целом ряде высказываний и, главным образом, в характере показа событий и людей на страницах романа…

Ошибка Гроссмана здесь состоит в том, что он вложил в уста симпатичного профессора Чепыжина реакционную идеалистическую философию, противостоящую философии марксизма-ленинизма, не противопоставив ей ничего, а подкрепив ее различными приемами, то есть таким образом дав понять читателю, что это есть философия автора.

Из этого не слишком внятного монолога все же можно понять, что Фадееву тоже не очень хотелось совсем угробить гроссмановский роман. Он даже предлагает автору некий выход, своего рода лазейку: не просто выкинуть к чертовой матери всю эту мутную философию, как советуют Сурков и Вершигора, а вложить ее в уста какого-нибудь не столь обаятельного, лучше даже – отрицательного персонажа. С тем, чтобы противопоставить этой «неправильной», враждебной марксизму-ленинизму философии – другую, правильную.

Что же это за философия такая, что за крамольные мысли, которые так смертельно напугали не только лютых врагов гроссмановской книги, но даже и тех, кто искренне хотел защитить его роман, спасти его от полного и окончательного разгрома?

Философия академика Чепыжина

Задумав свой роман, Гроссман собирался назвать его коротко и просто – «Сталинград». Под этим названием он и принес рукопись в редакцию «Нового мира». Но там это название отклонили: оно показалось слишком громогласным, чересчур весомым, к слишком многому обязывающим. Сталинград – это ведь кульминация, высший, переломный момент всей той великой войны. Предложили назвать книгу как-нибудь поскромнее. Например, – «За правое дело».

Гроссман не возражал. Дело, за которое воевал с гитлеровской Германией советский народ, он вполне искренне считал правым. На этот счет никаких разногласий с официальной советской идеологией у него тогда не было. Диссидентом, то есть инакомыслящим он не был. Но он был – мыслящим. А всякий, кто пытается мыслить, а не повторять чужие мысли, уже самим этим своим поползновением обречен на то, чтобы мыслить инако, то есть – самостоятельно, по-своему, не в унисон со всеми.

Именно так мыслит в гроссмановском романе один из центральных его персонажей – Виктор Павлович Штрум. Образ этот, – хоть Штрум у Гроссмана не литератор, да и вообще не гуманитарий, а физик, – вобрал в себя многие черты автора книги. В романе он занимает примерно то же место и претендует на ту же роль, какую в «Войне и мире» играет Пьер Безухов.

На протяжении всего романа Штрум ищет истину, пытается понять суть происходящего. В частности, его мучает (как и всех думающих людей в то время) загадка германского фашизма: как случилось, что умный, работящий, цивилизованный народ, давший миру Канта и Гегеля, Шиллера и Гете, Баха и Бетховена, за несколько лет превратился в банду убийц, загнавшую всю Европу в гигантский концлагерь?

Задумываться об этом, конечно, разрешалось. Но все ответы на этот роковой вопрос были уже даны. В соответствующих партийных документах, в основополагающих высказываниях товарища Сталина.

Но Штрум почему-то не хочет довольствоваться этими ответами. Он размышляет. И делится этими размышлениями со своим учителем – академиком Чепыжиным. А у того есть свои, тоже не совсем банальные ответы на все сомнения и недоумения Штрума. И он тоже охотно делится ими со своим любимым учеником. И вот эти-то его ответы Алексей Сурков как раз и назвал чудовищной философской белибердой, именно эти, не укладывающиеся в привычную пропагандистскую советскую жвачку мысли, и советовал Гроссману выкинуть из головы искренний его доброжелатель Петр Вершигора, а другой, самый могущественный его доброжелатель, Фадеев, рекомендовал вложить их в уста какого-нибудь отрицательного персонажа:

...

Они медленно шли и молчали…

Чепыжин вдруг посмотрел на Штрума и сказал:

– Фашизм! А? Что с немцами стало?.. Кажется, все хорошее исчезло. Кажется, нет там ни честных, ни благородных, ни добрых. А? Возможно ли это? Ведь мы знаем их. И их удивительную науку, и литературу, и музыку, и философию!.. Откуда столько набралось злодеев? Вот, говорят, переродились, вернее, выродились. Говорят, Гитлер, гитлеризм сделал их такими.

Штрум сказал:

– Да, приходит такая мысль…

Чепыжин отмахнулся рукой:

– Фашизм силен, но есть предел его власти. Это надо понять… В основном, в общем Гитлер изменил не соотношение, а лишь положение частей в германской жизненной квашне. Весь осадок в народной жизни, мусор, дрянь всякая, все, что таилось и скрывалось, все это фашизм поднял на поверхность, все это полезло вверх, в глаза, а доброе, разумное, народное – хлеб жизни – стало уходить вглубь, сделалось невидимым, но продолжает жить, продолжает существовать…

Он оживленно поглядел на Штрума, взял его за руку и продолжал говорить:

– Вот представьте себе, в каком-нибудь городке имеются люди, известные своей честностью, человечностью, ученостью, добротой. И уж они были известны каждому старику и ребенку. Они окрашивали жизнь города, наполняли ее – они учили в школах, в университетах, они писали книги, писали в научных журналах… Ясно, их видели с утра до позднего вечера. Они являлись всюду: в лекционных залах, их видели на улицах, в школах… Но когда приходила ночь, на улицы выходили другие люди, о них мало кто знал в городе, их жизнь и дела были грязны и тайны, они боялись света, ходили крадучись, во тьме, в тени построек. Но пришло время – и грубая, темная сила Гитлера ворвалась в жизнь. Людей, освещавших жизнь, стали бросать в лагери, в тюрьмы. Иные погибали в борьбе, иные затаились. Их уже не видели днем на улицах, на заводах, в школах, на рабочих митингах. Запылали написанные ими книги. Конечно, были и такие, которые изменили, пошли за Гитлером, перекрасившись в коричневый цвет. А те, что таились ночью, вышли на свет, зашумели, заполнили собой и своими ужасными делами мир. И показалось: разум, наука, человечность, честь умерли, исчезли, уничтожились, показалось – народ переродился, стал народом бесчестия и злодейства…

И, не дожидаясь ответа, он продолжал:

– И так же отдельные люди… Часто человек, живущий в нормальных общественных условиях, сам не знает погребов и подвалов своего духа. Но случилась социальная катастрофа, и полезла из подвала всякая нечисть, зашуршала, забегала по чистым комнатам!

Вот она – философия, на которую сделали стойку Сурков, Вершигора, Фадеев и прочие критики гроссмановского романа, настоятельно рекомендовавшие автору отказаться от этих «доморощенных», как они выражались, идей, от этих странных и в высшей степени сомнительных мыслей. Вот что так смертельно их перепугало. И надо признаться, что перепугались они не зря.

Вспомнив этот монолог академика Чепыжина, я решил проверить себя, перечитал его заново и убедился, что помню его почти дословно. Помню с тех самых пор, как впервые – еще в журнале – прочел роман Гроссмана «За правое дело». А было это – ни мало, ни много, – полвека тому назад.

Это, конечно, не случайная прихоть моей памяти. Рассуждения этого гроссмановского персонажа так меня тогда поразили и потому-то и врезались так крепко в мою память, что я тоже видел, как плавает на поверхности жизни, упиваясь своим торжеством, «мусор, дрянь всякая».

Все, о чем говорил в откровенном своем разговоре с Штрумом академик Чепыжин, крепко рифмовалось с тем, что все мы видели вокруг – не в Германии, а в родной своей стране, в любезном нашем отечестве.

Крестьяне, любившие землю и умевшие работать на этой земле, – этот истинный «хлеб жизни» – были уничтожены. Те же из них, кто уцелел, «ушли на дно», сделались невидимыми. Наверх же полезла всякая муть и дрянь. Болтуны, крикуны, умевшие только «руководить», а не работать. Тусклые партийные функционеры, не способные связать двух слов, важно поучали седовласых академиков. Вся страна – от дворника до президента Академии наук – должна была изучать историю по лживому и примитивному «Краткому курсу истории ВКП(б)». В литературе торжествовали Бубенновы и Бабаевские со своими «Кавалерами золотой звезды» и «Белыми березами», в театре – Софроновы и Суровы со своими «Стряпухами» и «Зелеными улицами». Мейерхольд и Бабель были расстреляны, Мандельштам погиб в лагере, Цветаева повесилась, Платонов выкашливал последние легкие, подметая литинститутский дворик, «ушли на дно» Ахматова, Зощенко, Пастернак, Заболоцкий, Булгаков…

Таково было тогда «соотношение частей» в нашей «жизненной квашне». И не замечать всего этого мог только слепец. Или человек, притворяющийся слепым.

Гроссман слепцом не был. Притворяться – не хотел. И «соотношение частей» в его романе более или менее соответствовало тому, что было в жизни. Истинные патриоты у него (капитан Берёзкин) воюют, не щадя живота. Болтуны, приспособленцы, трусы, умеющие только блюсти свою выгоду (карьеру), заискивая перед начальством, – отираются в штабах.

Генерал-майор Гарнич, участвовавший в самом первом обсуждении романа Гроссмана (том, что происходило еще в редакции «Нового мира») придумал даже по этому поводу специальный – надо сказать, весьма выразительный – термин: «Штабоед ство».

Он говорил: