Если бы Пушкин… — страница 96 из 148

...

Я считаю, что неуспех товарища Гроссмана является закономерным, естественным следствием его собственного неправильного взгляда, порочной концепции по отношению к нашим советским штабам… Мы не можем воспитывать население, молодежь в духе «штабоедства». Он впал во вредную крайность…

Ему вторил другой военный, участвовавший в том обсуждении – полковник Маркин:

...

Непоказ штаба портит любое художественное произведение…

Генерал-майор объявил, что признаки «штабоедства» он обнаружил «в пятнадцати местах» романа. Перечисляя эти пятнадцать мест, приводя примеры, идя от страницы к странице, он, например, отмечает такую подробность:

...

Начальник тыла дан с коврами, самоварами, завитыми девушками и парикмахером. Думаю, что это не характерно для Сталинградской эпопеи!

Нетрудно догадаться, что все эти присяжные проработчики, все эти партийные функционеры в полковничьих и генеральских мундирах делали стойку именно на такие сцены, эпизоды, подробности и детали гроссмановского романа, потому что в них они узнавали себя.

Да, не далек, совсем не далек от истины был Фадеев, когда говорил, что философия академика Чепыжина у Гроссмана «находит свое проявление… в характере показа событий и людей на страницах романа».

Картина жизни, открывающаяся нам в романе «За правое дело», – картина нашей, советской жизни! – действительно во многом соответствует той схеме, которую академик Чепыжин предложил Штруму для понимания ситуации, возникшей в гитлеровской Германии.

Конечно, тогда это все еще не сложилось у Гроссмана в концепцию, согласно которой в той великой войне столкнулись две однотипные государственные системы, два однотипных тоталитарных режима. Но первый шаг к такой концепции был им сделан уже тогда.

Философия штурмбанфюрера Лисса

Одна из ключевых фигур романа Гроссмана «Жизнь и судьба» – Михаил Сидорович Мостовской, старый большевик, один из основателей большевистской партии, в прошлом – близкий соратник Ленина. Это – единокровный брат Верхотурского из «Четырех дней» и Бахмутского из «Степана Кольчугина».

Волею обстоятельств он оказывается в немецком концлагере. Лагерная судьба его ничем особенно не отличается от судеб тысяч других заключенных, хотя лагерное начальство, по всей видимости, знает, кто он такой. Мостовской понимает, что долго так продолжаться не может: рано или поздно его выдернут из толпы пленных и начнут разбираться с ним по-особому, – так, как он этого заслуживает. И вот, похоже, этот страшный миг, которого он ждал и к которому давно был готов, – наступил:

...

Ночью унтер-офицер эсэсовец вывел его из ревира, повел по улице. Холодный ветер порывами дул в лицо. Михаил Сидорович оглянулся в сторону спящих бараков, подумал: «Ничего, ничего, нервы у товарища Мостовского не сдадут, спите, ребята, спокойно».

Они вошли в двери лагерного управления. Здесь уже не пахло лагерным аммиаком, ощущался холодный табачный дух…

Минуя второй этаж, они поднялись на третий, конвоир велел Мостовскому вытереть ноги о половик и сам долго шаркал подошвами. Мостовской, задохнувшийся от подъема по лестнице, старался успокоить дыхание.

Они зашагали по ковровой дорожке, устилавшей коридор.

Милый, спокойный свет шел от ламп – маленьких полупрозрачных тюльпанов. Они прошли мимо полированной двери с небольшой дощечкой «Комендант» и остановились перед такой же нарядной дверью с надписью «Оберштурмбанфюрер Лисс».

Мостовской часто слышал эту фамилию – это был представитель Гиммлера при главном управлении…

В коридор вышел молодой офицер, сказал несколько слов конвойному, впустил Михаила Сидоровича в кабинет, оставив дверь открытой.

Кабинет был пуст. Ковер на полу, цветы в вазе, на стене картина: опушка леса, красные черепичные крыши крестьянских домов.

Мостовской подумал, что попал в кабинет директора скотобойни – рядом хрип умирающих животных, дымящиеся внутренности, забрызганные кровью люди, а у директора покой, ковры, и только черные телефонные аппараты на столе говорят о связи скотобойни с этим кабинетом.

Да, у Михаила Сидоровича нет никаких иллюзий насчет того, что ожидает его за этой нарядной полированной дверью, в этом уютном кабинете с коврами на полу, вазой с цветами на столе и мирным сельским пейзажем на стене. Будет допрос. Скорее всего с мордобоем. Может быть, даже, с пытками. Ну что ж, он готов ко всему…

Однако к тому, что ожидало его в этом кабинете, он оказался совсем не готов. Потому что ждало его здесь нечто непредставимое, фантастическое. Такое и в самом страшном сне не могло ему присниться.

От заключенных, которых в этом кабинете уже допрашивали, Михаил Сидорович знал, что Лисс был рижским немцем и по-русски говорил свободно. Поэтому его не удивило, что штурмбанфюрер в кабинете был один: он знал, что переводчик для допроса ему не понадобится. Удивило его другое:

...

– Здравствуйте, – тихо произнес невысокий человек с эсэсовской эмблемой на рукаве серого мундира.

В лице Лисса не было ничего отталкивающего, и потому особенно страшно показалось Михаилу Сидоровичу смотреть на него…

Лисс выждал, пока Михаил Сидорович прокашлялся, и сказал:

– Мне хочется говорить с вами.

– А мне не хочется говорить с вами, – ответил Мостовской и покосился на дальний угол, откуда должны были появиться помощники Лисса – чернорабочие заплечных дел – ударить старика по уху.

Чернорабочие заплечных дел, однако, так и не появляются, и разговор Мостовского с Лиссом от начала до конца носит вполне мирный характер. Но суть этого разговора такова, что Михаил Сидорович, пожалуй, даже и предпочел бы ему самый суровый допрос, с пытками и мордобоем:

...

– Я вполне понимаю вас, – сказал Лисс, – садитесь… Вы себя плохо чувствуете?

Михаил Сидорович пожал плечами и ничего не ответил.

– Да, да, я знаю… Я вас потревожил среди ночи. Но мне очень хотелось разговаривать с вами.

«Еще бы», – подумал Михаил Сидорович и сказал:

– Я вызван на допрос. А разговаривать нам с вами не о чем.

– Почему? – спросил Лисс. – Вы смотрите на мой мундир. Но я не родился в нем. Вождь, партия шлют, и люди идут, солдаты партии. Я всегда был теоретиком в партии, я интересуюсь вопросами философии, истории, но я член партии… Если бы Центральный комитет поручил вам укрепить работу в чека, разве вы можете отказаться? Отложили Гегеля и пошли. Мы тоже отложили Гегеля.

Михаил Сидорович покосился на говорящего, – странно, кощунственно звучало имя Гегеля, произносимое грязными губами… В трамвайной давке к нему подошел опасный, опытный ворюга и затеял разговор. Стал бы он слушать – он только следил бы за его руками, вот-вот сверкнет бритва, ударит по глазам.

А Лисс поднял ладони, посмотрел на них, сказал:

– Наши руки, как и ваши, любят большую работу, не боятся грязи.

Михаил Сидорович поморщился, такими нестерпимыми показались движение и слова, повторившие его собственные.

Именно в этот момент разговор переломился и сразу принял другой оборот. Мостовской все еще смотрит на собеседника как на жулика, опытного эсэсовского провокатора, который только и думает о том, как бы на чем-нибудь его подловить и заставить проболтаться. Но один только жест и последовавшая за ним фраза сразу напомнили ему, что это – его собственный жест и его собственная фраза, которую он повторял не раз. И его – словно обожгло. А демон-искуситель продолжал свои искусительные речи:

...

Он покачал головой. И вновь посыпались ошеломляющие, неожиданные, страшные и нелепые слова:

– Когда мы смотрим в лицо друг другу мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало. В этом трагедия эпохи. Разве вы не узнаете себя, свою волю в нас?..

Михаил Сидорович решил молчать, Лисс не втянет его в разговор.

Но на миг ему показалось, что человек, вглядывающийся в его глаза, не собирается его обмануть, а искренне напрягает, подбирает слова. Казалось, он жаловался, просил помочь разобраться в том, что мучило его.

Томительно нехорошо стало Михаилу Сидоровичу. Казалось, иголка кольнула в сердце…

Слова этого человека легко было опровергнуть… Но было нечто еще более гадкое, опасное, чем слова опытного эсэсовского провокатора. Было то, что иногда то робко, то зло шевелилось, скреблось в душе и мозгу Мостовского. Это были гадкие и грязные сомненния, которые Мостовской находил не в чужих словах, а в своей душе.

И чем дальше втягивает Лисс Мостовского в этот жуткий, немыслимый, невозможный, неприемлемый для него разговор, тем мучительнее, невыносимее он становится для старого верного ленинца. «Ох, лучше бы сразу приступили к мордобою», – мелькает у него мысль. И он не лукавит: мордобой и в самом деле ему вынести было бы не в пример легче, потому что каждым новым своим рассуждением, каждым новым примером Лисс все больше растревоживает его душу, все больнее напоминая о том, о чем он и сам порой задумывался, не мог не задумываться:

...

– Я прошел длинную дорогу, и меня вел великий человек. Вас тоже вел великий человек… На земле есть два великих революционера: Сталин и наш вождь… Для меня братство с вами важней, чем война с вами из-за восточного пространства. Мы строим два дома, они должны стоять рядом. Мне хочется, учитель, чтобы вы пожили в спокойном одиночестве и думали, думали перед нашей новой беседой.

– К чему? Глупо! Бессмысленно! Нелепо! – сказал Мостовской. – И к чему это идиотское обращение «учитель»!

– О, оно не идиотское, вы и я должны понимать: будущее решается не на полях сражения. Вы лично знали Ленина. Он создал партию нового типа. Он первый понял, что только партия и вождь выражают импульс нации, и покончил Учредительное собрание… Потом Сталин многому нас научил. Для социализма в одной стране надо ликвидировать крестьянскую свободу сеять и продавать, и Сталин не задрожал – ликвидировал миллионы крестьян. Наш Гитлер увидел, – немецкому национальному социалистическому движению мешает враг – иудейство. И он решил ликвидировать миллионы евреев. Но Гитлер не только ученик, он гений! Ваше очищение партии в тридцать седьмом