– Ваша мать может не знать, как начать разговор, – говорит она. – Но это знаете вы.
Возвращаясь домой через парк, я обнаруживаю в телефоне три непрочитанных сообщения от «Гринс».
Я останавливаюсь прямо посреди беговой дорожки, и бегунам приходится огибать меня с обеих сторон.
– Мисс О’Тул, – тут же отвечает мне женщина, после того как я набираю указанный в сообщении номер телефона. – Меня зовут Дженис Флейш, я директор Центра… Я рада, что вы наконец-то нам перезвонили.
– С моей матерью все в порядке?
– В нашем Центре была вспышка ковида, и ваша мать заразилась.
Я уже слышала эти слова раньше – у меня настоящее дежавю. Я даже помню, что отвечала директору Центра в первый раз.
– Она… Ей нужно в больницу?
– Вы подписали отказ от реанимации, – деликатно напоминает мне Дженис, а значит, как бы плохо ни было моей матери, ее не станут реанимировать и не отвезут в больницу для оказания необходимых мер по спасению жизни, поскольку я посчитала это наилучшим вариантом, когда год назад помещала маму в клинику. – Многие из наших пациентов заразились ковидом, но я уверяю вас, мы делаем все возможное для обеспечения их комфорта и безопасности.
– Могу я ее увидеть?
– Я бы хотела ответить вам «да», – говорит директор, – но боюсь, в настоящее время посещения запрещены.
Мое сердце колотится так сильно, что я едва слышу собственный голос, который благодарит Дженис и просит держать меня в курсе событий.
Я чуть ли не бегом направляюсь домой, пытаясь на ходу вспомнить, куда Финн положил ящик с инструментами.
Возможно, в настоящее время посещения и запрещены. Но я не собираюсь спрашивать разрешения.
Я прошу таксиста высадить меня в самом начале подъездной дорожки, ведущей к «Гринс», чтобы никто не заметил моего появления. В кои-то веки машины Генри нет на парковке, а кормушка для птиц на веранде его жены пуста. Объяснение этому может быть только одно.
Однако я выкидываю эту мысль из головы. Нет худа без добра – значит, никто не увидит, как я делаю то, что собираюсь сделать.
Хотя я и прихватила с собой кусачки, но вполне могу обойтись без них. Один из нижних углов веранды моей матери отошел у основания, и все, что нужно сделать, – это просунуть под него пальцы и потянуть на себя. Пластик легко отходит от стены. Я отодвигаю его ровно настолько, чтобы протиснуться в отверстие, после чего обхожу плетеное кресло и стол, за которым обычно сидит мама, когда я прихожу навестить ее. Я заглядываю через стеклянную дверь в ее гостиную, но на диване мамы нет.
На самом деле я даже не знаю, здесь ли она. Насколько мне известно, всех резидентов с положительными тестами на ковид переселили в совершенно другое место.
Я дергаю раздвижную дверь, ведущую с веранды в квартиру, и она открывается. Слава богу, мама всегда забывает запереть ее!
Я на цыпочках брожу по комнате, тихонько зовя маму по имени:
– Мам? Ханна?
Свет выключен, телевизор – тоже. В полумраке комнаты он напоминает мне слепой, пустой глаз. Дверь в ванную открыта, но и там никого нет. Я слышу чьи-то голоса и следую за ними по небольшому коридорчику к маминой спальне.
Мама лежит в постели, по пояс укрытая одеялом. Рядом с ней тараторит радиоприемник, идет какая-то передача по Национальному общественному радио о белых медведях и таянии ледников. Как только я появляюсь в дверях, она поворачивает голову в мою сторону. Ее глаза лихорадочно блестят, щеки раскраснелись.
– Кто здесь? – В ее голосе слышится паника.
Я вспоминаю, что все еще в маске, которую надела в такси, а когда я приходила к ней и находилась на открытом воздухе, то была без нее. Может быть, она не узнает во мне свою дочь, но она точно узнает в моем лице посетителя, который бывал у нее раньше. Правда, сейчас мама больна и напугана, а я незнакомец, чье лицо наполовину скрыто куском ткани.
У мамы ковид.
Финн ежедневно внушал мне, как мало мы знаем об этом вирусе, но я рассчитываю, что у меня все еще есть антитела. Я поднимаю руку и снимаю резинку от маски с одного уха, оставляя ее болтаться на другом.
– Эй! – тихо говорю я. – Это всего лишь я.
Мама тянется к тумбочке за очками, но заходится в приступе кашля. Ее волосы спутались, и сквозь светлые пряди проглядывает кожа головы. В этом есть что-то такое нежное и детское, что у меня перехватывает дыхание.
Мама надевает очки и снова смотрит на меня:
– Диана, прости, родная… Я сегодня не очень хорошо себя чувствую.
Я прислоняюсь к дверному косяку, чтобы не упасть. Уже много лет мама не называла меня по имени. До ковида в разговорах с персоналом она называла меня «той женщиной» и никогда не подавала виду, что знает о нашей родственной связи.
– Мам? – шепчу я.
Она похлопывает по кровати рядом с собой и приглашает меня сесть рядом:
– Посиди со мной.
Я опускаюсь на край постели.
– Тебе что-нибудь принести, мам?
Она качает головой.
– Это правда ты? – спрашивает мама.
– Да.
Я помню слова Эрика Дженовезе о том, что сознание больных альцгеймером проясняется перед смертью. Что бы ни вызывало этот просвет в маминой деменции – будь то лихорадка, ковид или просто стечение обстоятельств, – стоит ли оно того? Стоит ли оно того, если она наверняка умрет?
– Я уже бывала у тебя, – отвечаю я.
– Но иногда меня здесь не было, – отзывается она. – По крайней мере, в мыслях я была далеко. – Мама замолкает, хмурится, словно исследует собственный разум. – Сегодня все по-другому. Иногда я возвращаюсь в другие места. И иногда… Мне там нравится больше.
Я понимаю, о чем она.
Мама поднимает на меня глаза.
– Твой отец во всем был намного лучше меня, – признается она.
– Он бы с этим поспорил. Он считал, что ты блестящий фотограф. Как и весь остальной мир.
– Мы семь лет пытались завести ребенка.
А я и не знала.
– Я лечилась от бесплодия. Традиционной китайской медициной. Я ела пчелиный прополис, гранаты и витамин Д. Я так сильно хотела, чтобы у нас был ребенок. Я собиралась наделать кучу твоих фотографий, чтобы у нас был целый шкаф, заполненный альбомами с фотографиями. Я собиралась фиксировать каждую минуту твоей жизни.
Это совсем не похоже на ту Ханну О’Тул, которую я знаю – которую знают все. Бесстрашный фотограф человеческих трагедий, который не понимал, в какой хаос она погрузила свою семью, оставив ее ради работы.
– Что пошло не так?
– Я забыла отвести тебя к педиатру, когда тебе не было еще и недели от роду.
– Знаю. Я слышала эту историю не раз.
– Я записалась к врачу, но вместо визита к нему оставила тебя дома в детском автокресле, – бормочет мама. – Вот какой ужасной матерью я была.
– Тебя просто что-то отвлекло. – Мне самой удивительно слышать, что я оправдываю собственную мать.
– Я была настроена очень решительно, – возражает она. – Если меня не будет рядом, то я не совершу тех ошибок, что могла бы совершить. Твой отец… Он был уверен, что позаботится о тебе лучше меня.
Я не свожу с мамы глаз. Я вдруг осознаю: мне всегда казалось, что я была помехой в ее карьере, что фотография была для нее значительно привлекательнее материнства. Я и представить себе не могла, что она была таким неуверенным в себе родителем.
– Меня часто спрашивали, почему я фотографирую катастрофы, – продолжает мама. – У меня была заготовлена куча стандартных ответов: чтобы пробудить в людях определенные чувства, чтобы заставить их помнить о случившемся, чтобы очеловечить страдания. Но в основном я снимала всякие ужасы, чтобы напомнить себе, что не одна я такая ужасная.
Я понимаю всю разницу между тем, чтобы тянуться к чему-то, и тем, чтобы убегать от чего-то, что пугает тебя до смерти.
– Я прощаю тебя, – говорю я, и внутри у меня все переворачивается.
Сначала карьера, потом деменция отобрали у меня маму, почти ничего не оставив мне от нее. И все же лучше что-то, чем ничего. Я возьму все, что будет в моих силах.
– Помнишь, как мы с папой отправились вместе с тобой на съемки торнадо? – спрашиваю я.
Мама хмурится, ее взор затуманивается.
– А я помню, – тихо отвечаю я.
Может быть, этого достаточно. Это не то же самое, что совместные приключения и вычеркивание пунктов из списка. Однако тот, с кем мы провели хотя бы немного времени вместе, поможет вспомнить это время, когда память начнет подводить.
Мама заходится в кашле и откидывается на подушки. Когда она вновь поднимает на меня глаза, в них что-то меняется. Из трехмерного пейзажа они превращаются в нарисованный фон. За ними нет ничего, кроме беспокойства.
– Нам нужно подняться повыше, – говорит мама.
Интересно, где она сейчас? В какое время и в каком месте? Я надеюсь, что оно более реально для нее, чем здесь и сейчас. Что в конце концов именно там она и решит остаться.
Я представляю, как ее существование сжимается до укола булавкой, до дырочки в ткани вселенной, перед тем как ей предстоит прыгнуть в другую жизнь. Кажется, мама начинает потихоньку засыпать. Я осторожно снимаю с нее очки, дотрагиваюсь до мягкой выпуклости ее щеки, до ее тонкой, как бумага, кожи. Я кладу ее очки рядом с романом в мягкой обложке на тумбочку и замечаю краешек старой фотографии, торчащий между страницами.
Я не знаю, какая сила заставляет меня открыть книгу и посмотреть, что за фотография служила маме закладкой в книге.
Это жуткое фото моей мамы, на котором она еще совсем молоденькая. Верхняя часть ее головы не попала в кадр, а широкая улыбка не попала в фокус. Она словно бы тянется к чему-то…
Или к кому-то.
Ко мне.
Я вспоминаю, как снимала на мамин фотоаппарат, когда была совсем маленькой.
Вот. А теперь попробуй ты.
Должно быть, я издала какой-то тихий звук, потому что мама смотрит на меня в ужасе.
– Я вас знаю? – спрашивает она.
Я незаметно кладу фотографию в карман.
– Да, – отзываюсь я. – Мы старые друзья.
– Хорошо, – уверенно произносит она. – Потому что мне кажется, я не справлюсь в одиночку.