На улице окончательно стемнело. Только одна одинокая цыганская девочка все еще оставалась у витрины, прижимаясь лицом к холодному стеклу. Я вышла, у меня не было выбора, мне нужно было попасть в кафе, где Варгиз, наверное, уже меня ждал. Девочка еще прошла рядом со мной несколько улиц, клянча уныло и безнадежно, пока не решила окончательно, что проку от меня все равно не будет, и не повернула обратно. Я спешила на встречу, думая, рассказать или нет Варгизу о моем приключении, мне хотелось пересказать ему весь день и всю мою жизнь, мне хотелось рассказать так много, а времени у нас было так мало. Я знала, что должна разборчиво подойти к темам нашего разговора, но подозревала, что у меня не хватит присутствия духа, чтобы вести себя разумно и хладнокровно. Я буду тараторить без умолку, буду пытаться заполнить каждую возникающую паузу, чтобы, не дай бог, разговор не прервался ни на минуту, чтобы не дать Варгизу возможность сказать что-нибудь, как, например, «наша встреча была ошибкой, мы не должны больше видеться».
Кафе «Централь» успело побывать столовой и складом, когда время было приговорено к постепенному, но желательно быстрому уничтожению. Но теперь это заведение вернулось к своему прошлому. «Централь» опять стало кофейней, как и в то время, когда туда ходили Александр Гроссшмид и его коллеги по перу. С темной улицы я заглянула в освещенное окно. Я опаздывала. В руке у меня был целлофановый пакет с книгой фотографий из Дома Террора. Я уже раскаивалась в том, что купила ее, книга была тяжелая и дорогая. Варгиз уже сидел за столиком и смотрел в телефон. Потом стал писать, возможно, отвечать на сообщение, но не на мое – я не посылала ему сообщений. Другая женщина могла написать ему сообщение, на которое он сейчас торопится ответить, пока я еще не пришла и не села за столик напротив него.
Варгиз сфотографировал меня, когда я сняла куртку и села, и сфотографировал кафе, а потом попросил официанта сделать фотографию нас обоих (молчаливый официант сделал так, как его просили, и отдал телефон с таинственно-задумчивым видом). Когда принесли кофе, Варгиз пододвинул обе чашки друг к другу и опять щелкнул телефонной камерой. Я не выдержала и положила руку на его телефон. Я хотел разместить их в Инстаграме, сказал Варгиз и попытался высвободить телефон. Ты что, не хочешь со мной разговаривать? Конечно, хочу, расскажи мне об этом кафе. Я знаю ненамного больше твоего, но по-моему, здесь собрались поэты. Ты когда-нибудь врешь, спросил Варгиз внезапно.
Нет, разве что чтобы не обидеть человека, а ты? Он посмотрел на меня с недоверием. Я лгу постоянно и получаю от этого удовольствие. А мне ты тоже лгал? Тебе нет, говорит он, опустив глаза, тебе нет, но вообще я часто вру, я подлаживаюсь под то, что другой человек хочет услышать, я меняюсь в зависимости от того, с кем нахожусь, это происходит помимо воли, мне всегда нужна была тайная жизнь. Почему? Он пожал плечами. Я всегда старался быть лучше других, но что-то оттягивало вниз, как будто бы я дерево, чьи корни должны найти перегной, чтобы крона зазеленела. Я тебе такой нравлюсь? Нет.
Варгиз поднял чашку, отставив мизинец, и сказал по-русски: на здоровье! Допив, он вытер салфеткой уголки губ и сказал: в детстве я воровал, я был отличником и в то же время воровал деньги у отца, вытаскивал мелочь из кошелька, иногда купюры побольше, корни искали перегной, спорю, что тебе такое в голову не приходило.
Я украла марки один раз, и мне в результате объявили бойкот. Я знала, что ему будет любопытно, что я нарушила правила, он еще не слышал про привычку советских детей травить друг друга бойкотами.
Такие у нас были игры, сказала я, войны и бойкоты, когда мы играли на дачном участке и вели войну за кочки. Кочки, поросшие лопухами, были СССР и Германией, а мы были партизанами. Еще мы играли в прятки и дочки-матери, но больше всего любили играть в войну. У нас был один мальчик, который собирал марки. Один раз он оставил кляссер с марками на скамейке, а я его забрала себе. Думала, что тайком, но кто-то меня увидел. Увидел и рассказал всем остальным. Они пришли ко мне домой и сказали: ты воровка, и мы тебе объявляем бойкот.
Ты им отдала марки?
Да, я сказала, что взяла кляссер только потому, что боялась дождя. Боялась, что марки намокнут. И что собиралась их вернуть. Они забрали кляссер и сказали, что вынесут вопрос обо мне на совещание партизанского отряда. Поэтому в тот день я осталась без друзей.
Ну и шуточки у советских подростков, усмехнулся Варгиз.
К нашему столику подошел официант с сосредоточенным и таинственным видом, только чтобы спросить, хотим ли мы что-нибудь еще. Варгиз попросил виски. Расскажи еще про пионеров, сказал он.
Кто из нас предложил играть в разведчиков? Я, наверно. Все «советское» в нашей дружбе с Юликом исходило от меня. Помню, как предложила взяться за руки и маршировать по улице, скандируя «Майскую песенку» самоубийцы Маяковского: «Зеленые листики – и нет зимы. Идем раздольем чистеньким – и я, и ты, и мы. Весна сушить развесила свое мытье. Мы молодо и весело идем! Идем! Идем!» С другой стороны, Юлик всегда был жаден до приключений, его героями были Шерлок Холмс, Капитан Немо, Последний из могикан. Возможно, игра в разведчиков была порождением коллективного разума, мы, должно быть, только что посмотрели «Щит и меч», или «Неуловимых мстителей», или «ТАСС уполномочен заявить».
Помню, как получила от Юлика записку на уроке истории: «рсйцей тедпеоа гщетэ» или что-то в этом роде, что означало «приходи сегодня в шесть к планетарию в парке». Код, который казался нам верхом загадочности, был, наверно, самым простым из всех возможных: мы просто заменяли каждую букву на следующую в алфавите. Планетарий в парке – как и читальня, как и автоматы с газированной водой – всегда был закрыт (он навевал мысли о золотом веке прошлого, когда можно было ходить в планетарий, читать в читальне, пить газировку и квас из автоматов, кататься на лодке по озеру). Юлик уже меня ждал: мы стали ходить кругами по дорожкам вокруг озера, освещенным желтыми фонарями, и продолжали придумывать, что мы – разведчики, засланные во вражескую державу. Нам полагалось создать себе легенды. Я стала мадам Гастон, владелицей галантереи, Юлик был месье Брикс, коммивояжер (слово, которое он вычитал то ли у Жюля Верна, то ли у Конан Дойла, и о чьем значении мы спорили). Наши позывные, известные только советскому разведцентру, были «Ласточка» и «Агент Ураган».
На следующий день по дороге из школы мы изменили правила игры. Теперь мы были работниками контрразведки: мы выслеживали шпионов среди людей, которые попадались нам навстречу. Вот, например, старушка сидит на скамейке и кормит, понимаешь, голубей. Притворяется. А вот мужчина, солидный такой, с пузом и портфелем, спешит куда-то, будто бы по делам. Молодая мать переходит дорогу, толкая перед собой коляску, – и ведь как подозрительно эта «молодая мать» продолжает оглядываться направо и налево… Мы наблюдали за ними, следовали за ними на безопасном расстоянии: любую их встречу мы воспринимали как явку. Вот солидный с портфелем встретил хилого мужичка в курточке и мускулистого в спортивном костюме. Один из них зашел в магазин и вернулся с бутылкой, после чего все трое зашли в подворотню. Маскируются под алкашей, это понятно, а ведь там, в темноте подворотни, «хилый» передает «солидному» план Останкинского молочного комбината, а «спортивный» наверняка припрятал в рукаве секретные сведения о дислокации советских войск. Некий румяный молодой человек подошел к «матери» и поцеловал ее в щеку – мужем притворяется, решили мы. В коляске-то у них, конечно же, не настоящий ребенок, а кукла, а в животе у куклы – магнитофонная запись детского плача, которая начинает играть, если нажать на специальную кнопку, спрятанную в ручке коляски. И еще одна кнопка там тоже находится, и если на нее нажать, то произойдет взрыв, потому что в коляске лежит не только кукла, но и динамит. Поэтому нам надо было проследить за «румяным» и за «матерью», чтобы они не взорвали объект районного значения, такой, например, как научно-исследовательский институт. Старушка божий одуванчик была подозрительней всех, даже голуби подозрительно ходили у ее ног, обутых в войлочные ботинки, подозрительно курлыкали и клевали подозрительные крошки. Вскоре к ней подсела другая подозрительная старушка и стала что-то, вздыхая, рассказывать. Не иначе, как обе они – с их вязаными шапочками и очками в темной оправе – были тайные британско-немецкие генеральши, алчущие мирового владычества.
Может быть, все это взялось не из фильмов и не из учебников, а из смутного подозрения, что с реальностью, нас окружавшей, что-то было не так: ложь таилась в сердцевине нашего мира. Возможно, когда-нибудь наш мир вывернется наизнанку и все, что мы считали добром, предстанет злом, а то, что нас учили считать злом, окажется добром, пребывавшим в изгнании.
Пару раз я была в гостях у Юлика. Он жил на первом этаже, и к нему в комнату можно было заглянуть со двора. Юлик всегда сидел за письменным столом у окна и читал, даже днем при свете настольной лампы. У него была смешная привычка сидеть, подвернув под себя ногу, а если книжка ему особенно нравилась, то он обоими коленями становился на стул и опирался локтями о стол. Кровати, его и матери, стояли вдоль стен, и то ли ковры, то ли узорчатые платки были прицеплены над кроватями, а над дверью висели круглые, громко тикавшие часы с длинными стрелками. На столе и на полу лежали стопки книг, Юлик еще первоклассником записался в библиотеку, и книги менялись в зависимости от его увлечений. Сначала это был животный мир, в частности мир земноводных и пресмыкающихся. В моей памяти даже возникает банка на столе с жившей внутри пятнистой лягушкой (хотя, возможно, она была создана позже моим воображением). Потом он увлекся археологией, Месопотамией и Древним Египтом, до сих пор помню, что он советовал мне прочесть книги «Боги, гробницы, ученые» и «Библейские холмы». Я все еще намереваюсь прочесть их, хотя тридцать лет руки до них никак не дойдут. В углу, далеко от окна, в кресле-качалке каждый вечер сидела мать Юлика с таким молчаливым, сосредоточенным видом, как будто приросла к этому креслу и никогда из него не подымается. Я даже не помню, ответила ли она на мое приветствие, когда я пришла в гости. Помню только шаль у нее на плечах, волосы, забранные в пучок, обтянутые кожей скулы и темные, глубоко посаженные глаза. Кресло, качаясь, поскрипывало в такт тикающим часам, и Юлик говорил все громче, как будто хотел заглушить этот скрип и это тикан