Если есть рай — страница 38 из 39

Мне было нечего на это возразить. Антон Антонович сделал шаг через порог. Мне пришлось посторониться и дать ему войти. У окна он замер в нерешительности, нависая всем своим грузным телом над низким креслицем. Я пригласила его присесть. Он, покряхтывая, опустился в кресло.

Мне снился ваш ангел, сказала я.

Какой ангел?

Слепой ангел. Ангел истории.

Разве я сказал, что ангел истории слеп, спросил он и залился тонким смехом. Нет, этот ангел смотрит на нас широко отрытыми глазами, воздев к небу крылья. И ветер из рая уносит его спиной в будущее, а лицо его повернуто в прошлое, где возвышается, как писали философы, гора обломков. И потому он в ужасе.

Он опять затрясся мелким смешком, не подходившим к его словам. Его большое тело колыхалось, когда он смеялся, как будто желе, ударенное чайной ложкой. Потом он замолчал и посмотрел вниз, на свои сцепленные руки, и покрутил большими пальцами.

Я подошла, наклонилась и поцеловала его.

Он посмотрел на меня, заморгал и вдруг очень легко, как будто бы был молод и строен, поднялся с кресла. Он взял мою руку и поцеловал.

Я не отнимала руки, а он не выпускал ее, он прижал мою руку к своей мягкой, похожей на тесто, груди и смотрел на меня огромными мутновато-серыми глазами. Я прикоснулась губами к его губам. Хотя все в этом человеке было мягко, его тело плыло и колыхалось, теряя очертания, и даже зрачки его глаз не были четко очерчены, а напоминали мутноватые облака, губы его, от неумелости, были тверды. Не верилось, что он хоть раз целовался раньше, даже в молодости, когда он был, наверно, так же мягкотел и сутул, с таким же бабьим, пронзительным голосом. Он взял другую мою руку в свою потную ладонь, так что мы теперь стояли, держась за руки и соприкасаясь губами. Я чувствовала легкий запах, исходивший от его тела.

Может, он солгал мне о своем прошлом? С чего бы, если подумать, ему так со мной откровенничать. Что, если он никогда ни на кого не доносил, а только воображал себя доносчиком, как другие воображают себя Бэтменом или Суперменом? Он мог все это придумать. Точно так же, как Юлик и я в детстве играли в шпионов, так и он мог вообразить себя чекистом, разведчиком, агентом Болеславом – просто старая фантазия, которую он воскресил, чтобы поразить меня.

Он отпустил мою руку, чтобы снять очки. Он положил их на столик.

Ты правда был Болеслав?

Да, сказал он. А потом он сказал: не отвлекайся, впервые перейдя со мной на «ты». Он опять схватил меня за обе руки и стал целовать, с жаром и нетерпеливо. Но потом замер, отодвинулся, отпустил мои руки и стал заглядывать мне в глаза, как будто пытался понять, не шучу ли я, не смеюсь ли над ним.

Никогда не спал перед встречей, никогда не спал, сказал он. Валентин Дмитриевич его звали. Мы иногда шли прогуляться вдоль канала. Он не только спрашивал, но и делился; у него были свои соображения; он был философ. Но я был умнее его: в этом была моя печаль.

Я стала расстегивать на нем рубашку, а он, вместо того чтобы помочь мне, закрыл глаза. Глядя на его лицо, я пыталась понять, что оно выражает, блаженство или муку, казалось, и то и другое было перемешано, в комнате становилось все теплее из-за лучей солнца, проникавших сквозь стекло. Я отошла к окну, чтобы задернуть штору.

Когда я обернулась к Антону Антоновичу, он снял рубашку и стоял с распахнутыми для объятья руками. Его тело расширялось к середине, от узких плеч к бедрам, и редкие волосы на его белой веснушчатой груди росли клочками. От моего взгляда он смутился и закрылся рубашкой.

Я подошла и взяла рубашку у него из рук, чтобы положить на стул. Сняв с себя свитер, я снова стала целовать Антона Антоновича, и на этот раз его губы смягчились, покорно раскрываясь и следуя моим движениям. Его тело тоже было согласно с моим, он последовал за мной к узкой кровати и, садясь, чуть застонал. Его пухлые руки, в которых, казалось, не было жил, сжимали меня с неожиданной силой, он весь стал тяжелым и сильным, я не могла поверить, что все это на самом деле происходит, но его губы на моих губах, тяжесть его тела, запах, звуки, которые он издавал, – все это было явью. Мы освободились от одежды, Антон Антонович, несмотря на грузность, разделся намного быстрее меня. Он сказал что-то, но я не расслышала, я подумала только: этот человек шел когда-то вдоль канала и думал, что он умнее кагэбэшника, он доносил на товарищей-студентов, их он тоже был умнее, и в этом была его печаль – а теперь я чувствую его дыхание и биение его сердца, я держу его потную руку в своей и целую его губы, веки, его отвислые щеки, его грудь с клочками рыжеватых волос, его выпученный живот, потому что мы, как писал Ганди, одним миром мазаны, мы дети одного творца, и тот, кто отвергает Антона Антоновича, – отвергает весь мир.


Когда я одевалась, он быстро схватил меня за руку и отпустил.

Я вот что хотел сказать. Вот что хотел вам предложить. Оставайтесь в Индии. Выходите за меня замуж. Тут хорошо жить. У меня большая зарплата. У меня есть домработница. Шофер тоже есть, может приезжать хоть каждый день.

О чем это вы?

Сидя на кровати и не сводя с меня глаз, Антон Антонович пытался застегивать рубашку и никак не попадал пуговицей в петлю. Ему нужно было посмотреть вниз, но он продолжал смотреть на меня и говорил быстро, как будто боялся, что я уйду, не дослушав. Он был прав: я торопилась. Я хотела побыстрее уйти из этой комнаты. Меня ждало такси, чтобы ехать к Варгизу.

Я имею в виду, что мы с вами (мы опять перешли на «вы») очень хорошо друг друга понимаем. Я думаю, вы здесь неслучайно оказались. Я знаю, вы ищете другого, но, согласитесь, какова вероятность, что ради вас он бросит свою жену? Здесь, в таком традиционном обществе, ради вас, иностранки, неизвестно откуда приехавшей? Неужели вы на это надеялись? Я, конечно, вам сочувствую и желаю успеха в поисках. Но, если подумать здраво, это ведь все равно что – поверьте опыту немолодого человека – все равно что курортный роман. Курортный роман прекрасен, когда вы оба где-то далеко, в непривычной обстановке, но стоит одному из вас оказаться в своей собственной, реальной, повседневной жизни – повседневность, знаете ли, берет свое, никто на самом деле не хочет расставаться с привычным укладом. Даже такой закоренелый холостяк, как я: уж привык жить бобыль бобылем, так, думал, всю жизнь и проживу. Но если на жизненном пути вдруг встречается женщина, с которой так моментально находишь общий язык и с которой столько, можно сказать, общих интересов возникает на горизонте сознания, что поневоле спросишь себя: не судьба ли это? Можно ли упускать такую возможность?

Мне нужно идти, сказала я. Мне правда, правда нужно идти.

Конечно, конечно, ответил Антон Антонович. Но все же подумайте над тем, что я вам сейчас говорю.

Я подумаю, сказала я, но теперь мне действительно пора идти, меня такси ждет.


Я почти не помню, как ехала от хостела к работе Варгиза. Стало жарко, в воздухе пахло гарью, мимо проезжали велорикши, я видела стройки, храмы, торговца фруктами, все было таким же, как и в прошлый раз, и страх, что моя поездка закончится ничем, снова одолевал меня. Я пожалела, что не написала ему. Потом вспомнила про женщину – ту самую, с седой прядью, как у Сьюзан Зонтаг, – она расскажет Варгизу, что какая-то иностранка приходила и спрашивала о нем. Догадается ли он, что это была я? Он наверняка спросит, как та незнакомка выглядела. Он попросит изобразить акцент. Он догадается. А может, он даже не станет расспрашивать. Ему будет все равно. Он пожмет плечами и отвернется.

Что, если он отвернется тогда, когда увидит меня на пороге? Пожмет плечами и спросит: зачем ты приехала?

На этот раз я сама знала путь, я показывала шоферу, по какой аллее ехать, потом расплатилась и вышла. Я прошла мимо вахтеров, опять не обративших на меня ни малейшего внимания, и стала подниматься по лестнице мимо огромных прорезей в кирпичной стене, из которых открывался вид на зеленые кроны деревьев. На втором этаже я нашла в коридоре дверь с металлической табличкой, где было написано имя – его имя. Из-за двери раздавался пронзительный визг и хохот, отзывавшийся эхом в пустом коридоре. Я чуть было не повернула обратно: все это было слишком странно, этот смех, этот визг. Но я была в двух шагах от Варгиза, мне надо было лишь постучаться, лишь нажать на ручку.

Когда я подошла ближе, то увидела, что дверь приоткрыта.

Сквозь щель я видела Варгиза. Он стоял вполоборота ко мне, за ним были полки, беспорядочно заваленные книгами. Он очень похудел и ничем не напоминал тюленя. Его лицо вытянулось, щеки впали, но он улыбался. В нем не было никакой загадки, никакой двойственности облика, я больше не понимала, откуда мне могла прийти в голову такая идея.

Перед ним стоял его шестилетний сын, это он хохотал и визжал, он опускался на корточки и с рычанием, изображавшим мотор, запускал по полу игрушечную машинку. Она катилась под письменный стол, куда Варгиз наклонялся для того, чтобы с таким же рыком пустить зеленую машинку обратно, к сыну. Тот хватал ее, заливаясь смехом, и говорил что-то, что я не могла понять. Варгиз рассказывал мне когда-то, глядя на снег из окна, как они с женой выбирали имя для сына, когда тот родился, потому что до самого последнего момента не могли согласиться, а потом согласились, они нашли имя, которое понравилось им обоим.

Я вспомнила, глядя на мальчика, запускающего под стол машинку, как я, много лет назад – не с Варгизом, а еще в детстве – стояла у окна и смотрела на снежный вихрь. Мы с Юликом договорились по пути из школы, что через два часа после того, как вернемся домой, мы оба подойдем к подоконнику и будем смотреть на улицу, чтобы знать, что оба, в одно и то же время, смотрим на снег. Я глядела на снег из окна, я видела, что вихрь стихает, я знала, что Юлик точно так же стоит у своего окна и смотрит на улицу, на тротуары, заваленные снегом, на проезжую часть, на машины под шапками снега, на деревья, чьи ветви склоняются под тяжестью снега, на белых мух, роящихся в желтом свете фонарей, зажженных в тусклости зимнего дня. День длился и длился, переходя в вечер, потом вечер длился и длился, переходя в ночь, ночь сменялась утром, сереющим в сугробах, утро сменялось днем, который наносил на стекло ледяные узоры, эти узоры были похожи на деревья, на папоротники, ледяные подобия живых растений, подражание лету. Это была та зима, когда мы обменивались сказками о потерях: о господине, что потерял тень, и о чиновнике, который потерял нос, и о генерале, потерявшем свое собственное отражение в зеркале. Мы подходили к зеркалу – каждый у себя в квартире, – чтобы увериться, что отражение никуда не сбежало и что нос на месте, и когда выходили на скрипящий снег, то смотрели, как синяя тень следует за нами, куда бы мы ни шли. Мы думали, что мы хитрее, и что дьявол никогда не выторговал бы у нас обманом ни нашу тень, ни наше отражение. Мы возвращались домой, где все еще царили цветочные обои и коврики на стенах и куда с кухни добирался запах кофе из ковша на конфорке, который у меня дома назывался джезвой, а у Юлика – туркой. И я помню чувство счастья, охватившее меня тогда, когда я стояла и смотрела на этот снег и знала, что Юлик тоже стоит у подоконника над батареей, прижимаясь носом к холодному стеклу, и смотрит на снег; чувство счастья от того, что завтра, в школе, я опять встречу Юлика, что зима еще не кончилась, что она длинная и снежная и что в ней будет еще много дней и вечеров, когда мы с Юликом сможем смотреть на снег и читать сказки о сбежавшем носе, пропавшей тени, украденном отражении. Но чувство потери от этих историй оставалось где-то в уголках детского сознания, там, где селя