и стояла за чернокожих — привыкла, чтобы с ней считались, и, если требовалось, высказывалась во всеуслышание. Но теперь она жила на Севере, и ее чувства, к собственному неудовольствию, весьма переменились. Она по-прежнему отстаивала ту же точку зрения, но в глубине души думала иначе: Половина черных живут на пособие, живут за счет остальных, высасывают из Канады все соки, а сами палец о палец не хотят ударить — только жалуются, что до них никому нет дела…
Пожалуйста, хватит об этом!
И все же…
Я бы душу отдала, чтобы думать по-другому. Как это я дошла до подобных мыслей?
Джейн взглянула на фотографию.
Нам было не дано повзрослеть. Не дано созреть.
Зрелый человек не колеблется.
Вот они все пятеро: Мейбел, Лоретта, Гарри, Джейн и Луций. В смехотворной фотостудии со всеми этими софитами, пальмовыми ветвями и крепдешином.
Чуть вправо, малышка…
— Надо было отказаться, — проговорила Джейн вслух.
Глядя из сегодняшнего дня, Джейн находила Лоретту на фотографии такой печальной. Ведь Джейн знала, что было дальше — многолетняя погоня за физическим совершенством: Лоретта отказывалась от любой, дарованной ей надежды на счастье, воображая, будто сбрасывает лишний вес и свои огрубевшие формы. Она напоминала загнанного в угол зверька, который гложет собственную плоть.
А Гарри? Как насчет Гарри? На фотографии он казался очень строгим и добропорядочным, а ведь именно таким как раз поклялся не быть. Как и Грифф, он мечтал стать великим спортсменом, но занимался не хоккеем, а гольфом и теннисом. Джейн вспомнила, как он играл с Троем Престоном. Трой Престон умер. А Гарри?
Пропал.
Просто пропал.
Мы появляемся и пропадаем.
Мы чахнем.
Мы увядаем.
Кто это сказал?
Ты сказала.
Теперь Гарри исполнилось бы тридцать восемь. Где ты, Гарри?
Благослови тебя Господь.
Джейн перекрестила изображение брата.
Иди с миром.
А Луций?
Луциус. Луси.
Она громко рассмеялась.
Напяливал мою одежду… и попался, когда мама возвратилась домой и увидела его в своем серебристом вечернем платье и бальных туфлях, со своим японским красным лакированным веером, наряженного наподобие королевы масленичного карнавала.
Это в шесть лет.
Или в семь.
А сейчас?
Бог знает…
Мысль о СПИДе — даже только о слове, не говоря уж о самой болезни — заставляла Джейн ежедневно шепотом молиться за Луси и ставить за него свечу. И отгонять злых духов от него, в его серебристом наряде.
Можно написать книгу, подумала она, и назвать ее «Четыре маленьких Терри». О том, как мать губительно кроила их при помощи пары ножниц и ножа для резьбы по дереву. Три слепые мышки, плюс еще одна… Все желания умирали в душах детей, пока Мейбел убивала в них все живое. Но она так и не поняла, что существует определенный вид ненависти, которая помогает жить вечно.
Их ничто не уничтожит. Ничто не убьет — ни огонь, ни вода, ни рука преступника, ни общественное презрение, ни болезнь, ни что там еще бывает… Даже собственная мать. Нельзя разрушить их тягу к настоящей жизни — или, в случае с Лореттой, тягу к настоящей смерти.
Но родившись Терри, Терри и останешься — несмотря на разочарования, несмотря на отчаяние. С этим ничего не поделать.
И вот перед ней письмо Мейбел, и это означает, что обыкновенная Джейн Кинкейд снова превращается в Джейн Ору Ли — мою драгоценную Джейн Ору Ли, которая никогда доброго слова не напишет, Джейн Ору Ли, которая звонит только на Рождество и на Новый год, чтобы выразить соболезнования.
Соболезнования.
Джейн улыбнулась. В английском языке не существовало такого слова, которое Мейбел хотя бы раз не перепутала. Соболезнования на Рождество и поздравления на похоронах.
Такова уж моя мать.
Благослови Господь и ее. Она дала мне жизнь и то, что заменило любовь в мире, который прошел мимо Мейбел и оставил ее несчастной, практически бездетной вдовой, брошенной в пустыне непонимания. «Обмиллионенная», как она однажды выразилась о себе. Обмиллионенная, но одна со своим богатством и с этими бескрайними, насколько хватает глаз, хлопковыми полями. И что со всем этим делать?
Вот они, глаза Мейбел. В них добрые намерения и неусыпная строгость. Они смотрят на Джейн — и в аппарат, которому суждено поведать историю жизни и оставить изображение погибших амбиций в тусклой серебряной рамке.
Джейн отвернулась.
Не надо плакать.
— А почему не надо? — она бросила вопрос в пустоту комнаты. — Почему, черт возьми, не надо? Я только что произнесла реквием по своим родным. Хотя, насколько мне известно, ни один из них по-настоящему не умер.
Джейн посмотрела на фотографию, налила еще вина и вскрыла конверт.
Клауд-Хилл
Плантейшн
Воскресенье, 12 июля, 1998 г.
Ора Ли, дорогое дитя!
Я должна сообщить тебе самую печальную на свете вещь. Умерла твоя сестра Мари Луиза Лоретта Терри…
Джейн закрыла глаза.
Так…
Это было неизбежно.
Нам всем суждено умереть, Джейн.
Да. Но не такими молодыми.
Она опять вгляделась в фотографию.
Прощай.
Джейн встала. Ей было невыносимо оставаться рядом со снимком.
Забрала сигареты, допила то, что было в стакане, захватила бутылку и отправилась на заднюю веранду. Проходя через кухню, махнула Мерси письмом и бутылкой, которые держала в одной руке.
— Плохие новости. Иду на веранду — хочу побыть одна. Расскажу, когда вернусь.
— Конечно, конечно, — отозвалась Мерси. — Сочувствую.
Джейн удалилась на веранду.
Уилл был с Редьярдом в саду.
Не обращая на них внимания, она села.
Уилл отвернулся и пошел через боковую дверь на кухню.
— Мама на меня сердится?
— Что ты, милый, конечно, нет. Просто она получила письмо — плохие новости от бабушки. Давай оставим ее в покое. Возьми пепси. Мы можем поиграть в слова.
— Давай.
Они сели за кухонный стол и принялись играть.
А Джейн налила в стакан вино, закурила, сбросила туфли и, устроившись в шезлонге, снова развернула письмо.
Слава богу, она, по крайней мере, выбрала легкий способ уйти. Безболезненно, сама того не сознавая. Дешевое виски «Старая ворона» прямо из бутылки, — конечно, не из стакана, словно пить из стакана — обычай иностранцев; ничему подобному я ее не учила, но Мари Луиза Лоретта всегда все делала по-своему — и это тоже. Приняла пузырек таблеток, разлеглась на кровати, как королева, включила свою любимую музыку, заснула и умерла.
Ворона взлетела на ореховое дерево — хлопанье крыльев, будто знаки препинания. Конец предложения. Приговор Лоретте — и точка. Говорят, что отсутствие аппетита, или анорексия, — если и не болезнь, то очень серьезное отклонение от нормы. И этот недуг подчинил себе Лоретту, как оккупированную территорию — Лоретта и сама не знала, что сдалась, хотя капитуляция уже состоялась.
Лоретту обнаружил некто Недди Форсайт. Утверждает, что любил ее, но она ни разу не упоминала при мне этого имени. Я не слышала ни о каком Недди Форсайте, пока в тот день — в прошлую пятницу — не зазвонил телефон. В десять утра. Повторяю — утра. Не могу представить, что ему понадобилось в квартире Лоретты в такой час. Но он был там, и именно он нашел Лоретту. Мертвой.
Пришлось туда ехать и ждать, пока он откроет мне дверь, так как своих ключей у меня не было. Достаточно приятный на вид молодой человек, лет на десять моложе Ретты. Речь спокойная, даже любезная. Хорошие манеры. Заметно неплохое воспитание, хотя я не слышала ни о каких Форсайтах в Плантейшне. Вероятно, откуда-то приехал. С Юга или с Севера. Не исключено, что из Нового Орлеана или еще дальше — из Арканзаса. Говорит, как один из нас. Чувствуется мягкость и все такое…
Сиявшее над ореховым деревом солнце вытравило на белом небе все голубое — и на тысячи миль ни одного облачка. Такое небо теперь навсегда, подумала Джейн.
Ворона растопырила крылья и встряхнулась.
Она тоже так считает. Летала там наверху и все поняла. Добрая, старая ворона. Словно знает, о чем письмо, и явилась скорбеть со мной.
Джейн стала читать дальше.
Она лежала на кровати — Лоретта — поверх чего-то голубого — ее любимый цвет, как и твой. Все известные мне женщины семьи Терри обожали голубое. Наверное, дело в цвете глаз или чем-то подобном.
— У меня зеленые глаза, мама, — произнесла Джейн вслух. — Ну, да ладно.
Я сидела с ней одна — пять часов. Совсем одна. Встала только раз — поправить ей подол и снять с нее туфли.
Она так любила хорошую обувь и наряды — Лоретта. Ты же помнишь. Все эти платья и вся эта косметика — бесконечные прически и таблетки. И ее квартира — со всякими там финтифлюшками. И все ее тайные поездки в Новый Орлеан — будто мы о них ничего не знали.
А теперь — этот молодой человек. И сколько их было еще? Помнится, я как-то ей сказала: «Ретта, дорогая, я тебя не понимаю». Разговор происходил то ли два, то ли три, может даже четыре, года назад. Вот тогда я ей это сказала. А чего еще ждать от любящей матери, если ее девочка стала чужой — ничего общего с тем, как ее воспитывали и где она выросла.
И я ей сказала — так и сказала: «Мое дорогое дитя, — столько всякой обуви, а все равно несчастна».
Ни разу в жизни, ни единого разочка она не испытала счастья, сколько бы ни тешила себя этими тряпками и прочей мишурой. Никогда.
Так оно и было, Джейн прекрасно это знала.
А за несколько дней, может быть, за неделю, точно не помню, до того, как она взяла да и умерла, я ей сказала: «Радость моя, посмотри на себя, только посмотри: сорок лет, а худющая как палка — моришь себя голодом, не даешь себе даже переваривать пищу, запихивая в горло зубную щетку, гробишь себя чрезмерной худобой. Ради чего?