Если кто меня слышит. Легенда крепости Бадабер — страница 53 из 88

Но постепенно Борис стал привыкать к страху. Человек ко всему привыкает, пока жив… Периодически Глинского избивали, но не сильно, а так — для общего взбадривания и напоминания, кто есть кто. Борис, как мог, подыгрывал избивавшим его «духам» — и стонал, и вскрикивал, и ойкал, и закатывал глаза. У него получалось довольно натурально. «Духи», по крайней мере, не ожесточались. Ну и Глинский был доволен — пусть лучше у этих уродов будет хорошее настроение, а то, как известно, тяжёлые мысли тянут к тяжёлым предметам…

В первый же день, когда он захотел отлить, его заставили встать на колени и пинками с затрещинами объяснили, что мочиться можно только так, а стоя это делать неприлично. Протестовать Глинский, разумеется, не стал: на коленях так на коленях, как скажете, уважаемые, хоть лёжа, только ногами по голове не надо…

Кормили его смоченными в жирной воде крошками от сухарей. Правда, сами «духи» тоже скорее постились. Пару раз Борису, как собаке, кинули куски твёрдой вяленой баранины. Глинский, как пёс, её и досасывал, не слишком заботясь о сохранении достоинства. Тут бы силы поддержать…

Все в караване жевали чарс, подкармливали им и Бориса. Он не отказывался. Вообще, уже первые два-три дня в караване дали ему чуть ли не больше, чем вся «скоропостижная» подготовка «на даче». Глинский не разумом, а нутром ощутил, что здесь — другое «измерение» жизни. Человек из другого мира не может осмыслить его, но может попытаться просто впустить его внутрь себя… Здесь всё было другим и чужим: и запахи, и отношения между людьми, и система ценностей, и даже измерение времени. Как-то Глинский вспомнил вопрос, заданный ему однажды афганцем еще в Кабуле: «А в России бывают понедельники?»

Караван часто останавливался в заброшенных кишлаках — их было много, в них, как правило, и ночевали.

Советских (или «бабраковских») вертолётов за всё время пути Борис так и не увидел, правда, один раз услышал. «Духи» тогда переполошились, и караван спешно вернулся в кишлак, где они останавливались на ночлег.

Но вертолёт так и не показался из-за барханов — звук становился всё тише и тише. А потом и вовсе растворился в белёсом небе. На радостях «духи» в тот раз избили Глинского чуть сильнее обычного…

На седьмой день пути караван пересёк весьма условную границу с Пакистаном. Собственно, никакой границы не было вовсе — ни контрольно-следовой полосы, ни столбиков, ни колючей проволоки, ни людей — вообще ничего. Только верблюжий скелет на тропе — и всё. Судя по всему, по скелету «духи» и поняли, что они уже в Пакистане, потому что сразу как-то радостно запричитали…

Ещё через часа два пути они встретили другой караван — «водозаправочный». «Духи» долго закупали воду, болтали со встречными караванщиками, а потом все вместе собрались помолиться. Кстати, до этого они почти не молились. Ну да всем известно, что путешествующие даже священный пост в месяц рамадан могут не соблюдать. Путешествующие и воюющие…

…Наконец, они добрались до какого-то большого кишлака под Пешаваром — Борис определил это по характерному гулу самолетов, а других аэродромов-то на десятки вёрст вокруг не было.

Погонщики начали суетиться с разгрузкой, а Глинского загнали в неглубокую яму, крытую досками. И словно забыли про него. Борис не заметил, как заснул. Он вообще научился спать где угодно — даже со связанными руками и ногами. Ничего удивительного — ему ведь пришлось прошагать рядом с верблюдом около двухсот километров…

Под вечер за Глинским пришла машина с красным полумесяцем на дверце и облупившейся английской надписью «Medicare». Борису развязали руки и ноги, однако завязали глаза.

После чего ехали ещё где-то с час, потом машина остановилась и долго стояла — минут сорок. Глинскому показалось, что автомобиль остановился перед закрытыми воротами. Так оно и было…

Когда малолитражка заехала наконец-то в какой-то гараж, к ней сразу подошёл некий то ли индус, то ли пакистанец в военной форме без знаков различия.

Борис, с глаз которого только что сдернули повязку, моргая смотрел на него. Этот человек, как оказалось, худо-бедно говорил по-русски. Правда, окончания «по-европейски» «проглатывал», но понять его было можно.

Этот «индопакистанец» представляться не стал, подвёл Бориса к белому обшарпанному столу с пластиковой столешницей и приказал написать на листке бумаги фамилию, имя и отчество, год и место рождения, а также название гарнизона, номер части, где захваченный проходил службу, а ещё звания и фамилии командиров.

«Николай» старательно начал записывать свои данные. Когда он аккуратно выводил шариковой ручкой «геологическая партия», пакистанец-индус вдруг спросил:

— Партие? Это такой организаций от КэйПиЭсЭс?

Борис ответил дурным взглядом и затряс головой:

— Не-е! Не партийный я. Нет. Комсомольцем — да, был, не спорю. По возрасту ушёл. А у нас, почитай, все так. А в партии — нет… Я ж просто водила, и всё. А вы не знаете, где тут можно сходить в туалет?

«Индопакистанец» ничего не ответил, хмуро забрал бумагу и вышел, предварительно усадив Бориса к колесу машины. В гараже оставался ещё один молчаливый «дух», тот самый, который и привёз Глинского. «Дух» молча сидел у стены на корточках и равнодушно смотрел на Бориса. Автомат он держал на коленях.

Глинский блаженно вытянул гудевшие сбитые ноги и прикрыл глаза. Он запрещал себе думать о тех, кого оставил в Союзе. Этому его учили специалисты-психологи «на даче». Они научили Бориса аутотренингам и методикам переключения внимания. Глинский понимал, что вспоминать — это только душу бередить и силы терять. Всё понимал. Но не вспоминать то, что не вспоминать нельзя, получалось не всегда. Слава Богу, что от кошмарной усталости ему хотя бы совсем ничего не снилось…

Борис начал задрёмывать и, видимо перестав контролировать себя, вдруг увидел институтский главный корпус — словно бы он утром спешит, опаздывает на первое занятие… Причём почему-то спешит только он один, а все остальные — и преподаватели, и курсанты, никуда не торопясь, сами подбадривают его хлопками и криками, а больше всех — капитан Пономарёв. Словно он, Борис, на каком-то соревновании дистанцию бежит… «Что-то не так, — понял во сне Глинский. — Что-то здесь не так… Почему бегу только я один?»

Из вязкой дрёмы его грубо вырвал какой-то узкоглазый, до пояса раздетый здоровяк с дурным запахом изо рта — Борис и не слышал, как тот подошёл. Узкоглазый грубо схватил его за шиворот и потащил куда-то за собой. Путь был недолгим, вскоре Борис уже озирался в каком-то стрёмном помещении — то ли в кухонной подсобке, где рубили мясо, то ли в пыточной. Уж больно сильно там пахло несвежей кровью — спасибо Мастеру: он, конечно, циник, но циник, учивший различать кровь вчерашнюю от крови с прошлой недели…

В подсобке находились ещё три «духа», один из которых сразу же схватил Бориса за челюсть и резко заставил запрокинуть голову, будто хотел перерезать горло. Двое других, буднично переговариваясь, ловко сдернули с Глинского штаны. Борис почувствовал, как его бесцеремонно кто-то схватил за член и завертел головкой, словно прицеливаясь. Глинский, решив, что его хотят изнасиловать, инстинктивно дёрнулся, но, получив удар кулаком по яйцам, согнулся и осел.

«Духи» безо всяких сексуальных игр навалились на него, а косоглазый хазареец, которого называли Юнус, быстро обрезал ему на члене крайнюю плоть острой белой щепкой. Боль, конечно, была, поначалу острее некуда, но потом… В общем-то, терпимая. И крови пролилось не очень много…

Борис не успел прийти в себя, а «духи» уже сорвали с него рубаху, потерявшую в дороге цвет, и стали грязными ногтями ковырять вытатуированную на левом плече иконку Николая Чудотворца. Эту наколку Глинскому сделали «на даче» специально, чтобы больше веры было в то, что он — гражданский водила. Но «духам» очень не понравилась икона, и они стали требовать, чтобы Юнус срезал татуировку вместе с кожей.

«Джарихэ саннат» (тот, кто делает обрезание) вяло отругивался, отталкивая протягиваемый ему тесак, и презрительно, по-кошачьи шипел. «Духи» настаивали, обстановка постепенно накалялась, и тут в подсобку зашёл ещё один моджахед. Этот вёл себя как начальник, и все сразу же замолчали. В руках вновь прибывший на «торжественную» церемонию обрезания держал самый настоящий английский офицерский стек, которым и постучал по столу:

— Тихо! Молчать! Что у вас тут?

Косоглазый хазареец Юнус, совмещавший обязанность мясника и палача, чуть выступил вперёд:

— Уважаемый Азизулла! Они хотят, чтобы я срезал языческий рисунок с плеча советского… Но я хочу сказать, если мне будет позволено…

— Ну говори, говори!

— Те, кто с советским Богом, — лучше слушаются. А те, которые коммунисты, они безбожники…

Азизулла, судя по всему — начальник тюремной охраны, презрительно скривился:

— Все советские — безбожники, даже те, кто имеет наглость называть себя мусульманином. Хорошо. Не хочешь резать — не режь. Ты стал ленивым, Юнус, совсем ленивым.

— Но, уважаемый Азизулла…

Азизулла не дал узкоглазому договорить, взмахнул своей коротенькой тросточкой. Подойдя к скрючившемуся на полу Глинскому, он слегка ударил его тонким концом стека и своеобразно представился, коверкая и перемешивая русские и английские слова:

— Я — афхонистон рояль армий офисар. Ты — руси гафно. Андерстэнд? Понимат?

— Понимать! — быстро закивал Глинский. — Всё понимать!

Он чуть было не добавил «ваше благородие!», но подумал, что это, наверное, было бы уже перебором. Да и не оценил бы Азизулла, просто не понял бы.

Между тем «рояль армий офисар» ещё раз ткнул стеком Бориса:

— Вот твой нэйм?

— А?

— Што твой савут?

— Так это… Николай же… Коля…

Азизулла покачал головой:

— Ноу. Нет Колья.

— Так как же… Нихт ферштейн, или как там у вас?

Азизулла кивнул своим охранникам, те быстро подняли Глинского на ноги. Стек толкнул Бориса в грудь:

— Абдулрахман.

— Чиво?

— Абдулрахман — твой нэйм. Фахмиди?