— Не надо спорить, друг, — мягко возразил Дурды. — Иначе мы не сумеем отсюда вырваться.
В сарай заглянул Гулам.
— Скорей! — взволнованно прошептал он, косясь на спящего сарбаза. — Через минуту будет поздно!
Дурды-бахши запел.
Махтумкули понял, что уговаривать его бесполезно.
— Твой конь ждет тебя, — сказал он. — Не мешкай, догоняй нас.
Мокрая земля скрадывала звук копыт.
Они вывели лошадей.
— Мы с Дурды догоним вас, — сказал Гулам, пожимая поэту руку. И подошел к детям. — Береги сестру, Джават.
Махтумкули окликнул его:
— Едем вместе!
Гулам покачал головой.
— Шатырбек ждет меня. Если я не приду сейчас… Ну, счастливо!
Он подождал, пока затих топот лошадей вдали, и медленно побрел на кухню.
В ночи гремел голос Дурды-бахши. Наверное, бахши никогда не пел так громко и так самозабвенно.
Гулам поставил на поднос кувшин с вином, две миски с пловом, положил несколько гранатов, ломтики сушеной дыни и собрался уже подняться в голубую комнату Рейхан-ханум, как вдруг услышал скрип ступенек под грузным телом. У него похолодело в груди, задрожали руки. Звякнула миска, ударившаяся о кувшин.
Шатырбек распахнул дверь.
— Ты заставляешь ждать, повар!
Гулам молча посмотрел на поднос, уставленный яствами. Наконец нашел в себе силы сказать:
— Вы напрасно волнуетесь, бек. Я уже иду.
Шатырбек вошел в кухню, зачем-то глянул в казан с пловом.
— Сарбазы спят?
— Отдыхают, — поспешно подтвердил Гулам. — Можно нести вам угощение?
И снова более обычного был слащав его голос. Он сам понял это.
Шатырбек внимательно, уже совсем трезво посмотрел в глаза.
— А туркмены?
Гулам взглянул на темное окно. Со двора неслась песня Дурды-бахши.
— Пусть спят, — сказал Шатырбек.
Гулам поспешно поставил поднос.
— Я сейчас скажу им.
Но Шатырбек остановил его:
— Я сам.
Ноги отказали Гуламу, и он прислонился к стене, чувствуя, что сейчас упадет.
В открытую дверь он видел, как Шатырбек шел через двор к сараю.
— Эй, Гулам, посвети мне!
Руки не слушались. Фитиль утонул в масле, и Гулам долго доставал его щепкой.
А песня все звучала в ночи.
— Долго я буду ждать?
Шатырбек снова стоял в дверях.
— Я сейчас… сейчас, — прошептал Гулам, дрожащей рукой поднося зажженную в очаге щепку к фитилю.
Дурды-бахши все пел.
— Ладно, — сказал Шатырбек, зевая, — пошли наверх.
Но прежде чем подняться по скрипучей лестнице, он растолкал одного из сарбазов и приказал охранять конюшню.
Дождь перестал, но небо было закрыто плотными тучами, и всадники с трудом различали дорогу.
Они скакали уже несколько часов. Лошади тяжело дышали, спотыкались все чаще и чаще.
— Надо остановиться, — сказал Махтумкули. — Теперь мы на исконной земле туркмен.
У развилки дорог, под чинарой, возле которой лежал большой камень, они устроили небольшой лагерь. Костра не разжигали, поели всухомятку.
— Вы наломайте веток и ложитесь, — сказал Махтумкули своим молодым спутникам, — я все равно не смогу уснуть.
Он сидел на разостланном ковровом хурджуне и вглядывался в темноту. Иногда в разрывах туч появлялась лупа, и он видел уже невдалеке горы — там была его родина.
Махтумкули думал о ней с нежностью. Там, в зеленых долинах, вольно раскинувшихся между рыжими голыми хребтами, он родился, там познал радость поэзии, там полюбил…
Менгли… Завтра он снова увидит ее, заглянет ей в глаза… "Что ты сейчас делаешь, Менгли? Спишь и видишь волшебные сны?
Или тоже сидишь в темноте и прислушиваешься к ночным шорохам? Думаешь ли ты обо мне, моя Менгли?.."
Ночь плыла над степью, над уснувшими аулами, над одинокой чинарой, под которой расположились усталые путники. Клычли чмокал губами во сне. Хамидэ лежала, свернувшись клубком, и дышала тихо-тихо. Джават похрапывал, приоткрыв рот.
Махтумкули встал и сделал несколько шагов, разминая затекшие ноги.
Почему до сих пор нет Гулама и Дурды?
Он подошел к лошадям, потрепал гнедую по шее. Кобыла потянулась к нему доверчиво, дохнула в лицо теплом.
У Гулама был кров, обеспеченное место в мейхане, взрослые дети. Старость не пугала его, потому что не в одиночестве встречал он её. И все же он отказался от своего нынешнего благополучия ради того, чтобы спасти друзей. И рисковал он не только собственным благополучием. Если Шатырбек узнал о бегстве и схватил его…
Лошадь тянулась к Махтумкули, в темноте поблескивали ее большие влажные глаза.
Дружба… Нет ничего ценнее на свете!
А он? Верен ли он жестким законам дружбы?..
Махтумкули достал томик Фирдоуси[56], с которым никогда не расставался, присел у камня и, почти не различая слов, написал на первой странице две строчки. Потом вырвал листок, положил на камень и прикрыл другим, поменьше.
Гнедая покорно пошла за ним, мягко ступая по влажной земле.
Уже в седле он оглянулся, но ничего не различил в темноте.
Шатырбек сел и огляделся.
За окном занимался серый рассвет.
Шукуфе в углу расчесывала свои густые черные волосы, смотрела на него пугливо. Шатырбек вспомнил вчерашнее, молча встал, нацепил саблю, накинул халат и вышел. Сарбаз возле сарая лежал на сене и громко храпел. Дверь была раскрыта. У Шатырбека оборвалось сердце.
В сарае, прижав к груди дутар, спал Дурды-бахши. Махтумкули и Клычли не было.
Вне себя от ярости, Шатырбек ударом ноги поднял сарбаза.
— Паршивый шакал! — заорал он. — Где туркмены?
Сарбаз часто моргал, еще не понимая, что случилось.
Шатырбек бросился к конюшне. При виде его сарбаз вскочил, вытянулся.
Четырех лошадей не хватало, две стояли оседланные.
Шатырбек все понял.
— Гулам! — Голос его сорвался на хрип.
В дверях мейханы встал бледный повар.
— Я слушаю вас, мой…
Шатырбек подскочил к нему, схватил за бороду, дернул с силой. Гулам упал со стоном. Бек выхватил кривую, тускло блеснувшую саблю.
— Где Махтумкули?
Гулам с мольбой смотрел на него.
— Говори!
Из мейханы выбежал Кочмурад, метнулся к ним.
Шатырбек, крякнув, полоснул его саблей. Обливаясь кровью, судорожно заводя назад голову, Кочмурад повалился на землю.
Разъяренный бек схватил свободной рукой Гулама за грудь, приподнял, багровея.
— Ты будешь говорить?
Гулам не мог отвести глаз от мертвого Кочмурада. Выбежавшие на шум сарбазы замерли. И вдруг в наступившей тишине раздался властный голос:
— Оставьте его!
К ним на взмыленной лошади подскакал Махтумкули.
Клычли проснулся первым. Небо на востоке порозовело. Легкий туман стлался над землей.
Юноша встал, потянулся.
Джават и Хамидэ еще спали. Три лошади лениво объедали кусты селина. Три… Клычли огляделся. Не было одной лошади, не было Махтумкули. И тут Клычли увидел белый листок на камне. Схватил его дрожащей рукой. "Шах-намэ" — было выведено на нем крупными буквами. А наискось, размашисто — две строчки, написанные каламом[57]:
Друг просит помощи — грешно тебе скупиться.
Случись беда — отплатит он сторицей.
— Он вернулся! — не помня себя, закричал Клычли.
Юноша упал на землю и стал в исступлении колотить ее кулаками. Джават и Хамидэ склонились над ним, не понимая, в чем дело. А Клычли твердил одно:
— Он вернулся. Он вернулся!
Потом, успокоившись, Клычли сказал:
— Я не уеду отсюда, пока не выбью на камне эти две строчки. Пусть каждый, кто проедет здесь через десять, через сто лет, прочтет их и задумается.
У развилки пыльных дорог лежит камень. Когда-то над ним росла чинара, но молния сожгла ее. И камень, исхлестанный дождями и ветром, выглядит совсем одиноким. На его неровной поверхности видны следы надписи. Время стерло ее. Но люди помнят слова, выбитые много лет назад. Память человека крепче, чем память камня.
1959
Сорок монетПовесть
Осенним днем 1830 года на окраине большого аула в Серахсе появился странник в белой чалме и полосатом халате. Он остановил своего осла у покосившейся черной кибитки. Желая обратить на себя внимание, странник громко кашлянул и, не дождавшись ответа, посмотрел вокруг. Глаза его увидели только старого ишака и козла, привязанных неподалеку от кибитки.
Странник задумчиво погладил белую бороду, доходившую ему до пояса. Пробормотал: "Может быть, я ошибся и это не его кибитка? Или моего друга нет дома?" И, прежде чем покинуть аул, для верности крикнул:
— Эй! Есть ли в этой кибитке живая душа?
Кибитка, напоминающая сгорбленного старика, принадлежала поэту-сатирику Кемине, известному не только в Туркмении, но даже в Хиве и Бухаре.
Поэт был дома. Сыновья его ушли собирать колючку. Жена Курбанбагт-эдже отправилась к соседям испечь лепешки. А Кемине сидел, позабыв обо всем на свете, и размышлял. Может быть, он сочинял новые стихи.
Услышав этот окрик, поэт очнулся, протянул руку к поношенному тельпеку, накинул на плечи выгоревший желтый халат и выглянул из кибитки.
— Заходи, уважаемый гость!
Кемине, следуя обычаю, пригласил гостя в дом. Он не узнал в пришельце своего близкого друга, с которым больше тридцати лет назад учился в бухарском медресе и жил в одной келье.
Гость лукаво улыбнулся. Легко спрыгнув с осла, спросил:
— Не узнаешь?
Кемине пристально посмотрел на гостя и отрицательно покачал головой.
— А ну-ка, вспомни Бухару!
Сказав это, гость направился к стойлу, чтобы привязать своего осла рядом с ослом Кемине.
Поэт молчал, задумавшись.
— А помнишь сумасшедшего Хайдара?
Лицо Кемине осветилось радостью.
— Хайдар! Друг! Неужели ты? Теперь узнал. Хоть ты и очень изменился с виду. Но голос и шутки у тебя остались прежними. А я принял тебя за бродячего странника. Извини!