Если любишь… — страница 1 из 35

Сергей ИонинЕсли любишь…РАССКАЗЫ

РОД(цикл рассказов о Бочаровых)

ТИГАНА(ИЛИ ПРАДЕД)

Когда-то наша часть Оренбургской казачьей линии называлась Горькая линия. Не знаю почему. Может, из-за солончаков, отравляющих степные травы, может, потому что жизнь здесь, полная опасностей, сама по себе приносила людям мало радости.

После смерти моего прадеда Ивана Ивановича Бочарова осталось завещание:

«Жизнь моя подходит к концу. Была она большой, даже сверх всякой меры я зажился, пора уж и честь знать. Хочу разделить все свое имущество поровну своим детям и внукам. И хотя знаю, что мало кто из них польстится на нехитрый скарб, пусть не обижаются — не умел их отец и дед добро наживать, а умел только от жизни разные удары получать да судьбу искушать.

Воистину сказано, да забыто нами, «человек в грехе зачат», а значит, и жизнь свою грешником проживет. Не ради того говорю это, чтобы похвастать или к тому, в кого не верю, подольститься, но для-ради истины, которая всякой жизни венец, ибо только у смертного порога может человек, ничем уже не прельщаясь, осмотреть, как бы с горы, жизни своей долины и овраги, поля и колдобины, увидеть их все и понять, что есть он.

Дети мои, не для поучений это говорю, все равно ничему не внемлете. Прошу вас только: примите все, как я разделю, без обид друг на друга и на меня, деда и отца вашего.

СПИСОК

1. Мой дом в селе Казачьем — старшей снохе Насте, у нее уже внуков пятеро. Вози их, Наська, на лето, чтоб молоко пили и крепкими росли.

2. Сад и огород при доме в селе Казачьем — пускай все пользуются, кто работать не поленится, дабы земля не запустела и бурьяном не поросла.

3. Серьги золотые дутые, что от жены моей Анастасии остались — маленькой самой моей внучке Машеньке, свет Алексеевне. Алешка, а своей бабе — Лидке — носить не давай, я ее не люблю, раз ты у ней под каблуком.

4. Скатерти вязаные (две), которые еще за Анастасией в приданое давали, и мой казачий мундир (лежит в маленьком сундуке, который керенками обклеен) — это тебе, младшая сноха Наталья Петровна. Смотри береги скатерти-то, им уж 70 лет, а все как новые.

5. Икона «Св. Георгий-Победоносец», которую я в пятнадцатом году с фронта прислал, и мои записки — правнуку Ивану. Ваня, ты эту икону береги, есть бог или нет, а она от смерти в бою шибко помогает. Записки храни, может, кому интересные окажутся. Там в сундуке еще оружие, так в милицию сдай, раз уж дома держать запретили»…


Завещание насчитывало тридцать пунктов. Прадед скончался в июне, а в августе, когда мы все, родственники, собрались в Казачьем на сорок дней, соседка принесла завещание. Так просил старик.

Завещание читал дядя — средний дедов сын — Алеша. Он все время фыркал и косился опасливо на свою жену, тетю Лиду. Тетя Лида сидела не двигаясь и внимательно слушала, а когда дядя Алеша кончил читать, только и сказала:

— Уморил, старый, завещание составил. На пустое место тридцать пунктов придумал.

Моя бабушка, Наталья Петровна, достала из маленького сундучка скатерти, вязаные, шерстяные, действительно совсем новые, и заплакала, и дядя Алеша вслед за ней тоже всхлипнул — бабушка умерла совсем молодой, и дядя ее даже не помнил.

Вокруг большого сундука собрались все. Потому что никто никогда не видел, чтобы дед его открывал. И ключи от него он всегда носил при себе.

Сундук открыли.

Он оказался почти пустым. На дне небольшим ворохом лежала парадная казачья форма и черкеска с настоящими газырями. Под одеждой, тщательно вычищенный, — кавалерийский карабин времен первой мировой войны (системы «Маузер», как оказалось), шашка с георгиевским бантом, револьвер «Смит и Вессон» и несколько больших амбарных книг, в которых дед вел свои воспоминания.

Оружие мы сдали в милицию, «раз уж дома держать запретили»…

Икону я оставил у мамы, а «амбарные книги» с записями забрал с собой, думал, на досуге почитаю. Да ведь некогда нам всегда, пока что-то не остановит. Время появилось, когда я приехал домой после первого ранения в отпуск. Отпуск все-таки — отпуск. Это когда ты входишь домой, не думая, что есть какие-то дела, кроме как бросить в почтовый ящик письма друзей родным. Когда ты снимаешь надоевшие ботинки и с независимым видом бросаешь их в мусоропровод, и жена молчит, хотя понимает, что через месяц нужно будет где-то искать точно такие же, а в магазинах их не продают. Но ты-то знаешь, что найдешь, и знаешь, где найти. Когда ты заваливаешься, именно заваливаешься, в ванну и спишь, спишь, спишь. И никто тебя не тревожит, пусть в подсознании еще шебуршится что-то оставшееся от ночных полетов среди гор, стрельбы, опасностей. Пропади все… отпуск.

Вот тогда-то я и раскрыл «амбарные книги».

Осень. 1920 год.

«Главнокомандующему, г-ну Врангелю. Секретно.

Утром 11 ноября 2-я Конная армия Миронова вошла в соприкосновение с нашими частями. В результате ожесточенного боя моя кавалерия была рассеяна, управление частями нарушено. Считаю, что дальнейшее наше пребывание в Крыму невозможно, Перекопские укрепления потеряли смысл. Генерал Хагерт. Джанкой. 12 ноября 1920 года».

— Успели записать, сотник?

— Успел, ваше высокоблагородие, — я встал.

Хагерт поморщился. Я знаю, что он не любит меня, считает изменником Родине и вере, только о какой вере и Родине могла идти речь, если мы бежали, как табун лошадей в грозу, на голоса пароходов, выходивших из портов Крыма в сторону Константинополя, о какой вере можно было говорить мне, человеку, который три года воевал в одной дивизии с Чапаевым на Западном фронте, в семнадцатом дрался с белыми на Южном Урале, потом волею или неволею попал в Новороссийск, добровольно вступил в «Туземную дивизию» и вот, наконец, мы — «белое воинство» — докатились до Крыма.

Генерал походил по комнате, зябко поеживаясь. Я ждал дальнейших указаний.

— Послушайте, сотник, какого черта… У вас взгляд, как у сумасшедшего или осужденного убийцы. Смотрите куда-нибудь вон… в окно.

Я стал смотреть в окно. Мне было все равно куда смотреть. Если ему не нравятся мои глаза, что ж… Может, и мне противно видеть его дергающуюся физиономию. Вождь. Дерьмо. После гибели Бабиева, командира нашей Туземной дивизии, после того как красные прорвали Перекоп, называть вождями этот генеральский сброд… просто противно. Да мой Тургай мне дороже всех «благородий».

— Сотник! Вы что, спите?! — Я стряхнул с себя оцепенение. Хагерт смотрел мне в глаза, покачиваясь на каблуках. — Ты что, скотина, не слушаешь?

— Слушаю, ваше высокоблагородие!

Он, подозрительно глядя на меня, протянул руку:

— Дайте донесение.

Я подал ему лист. Генерал перечитал записанное мной под диктовку.

— Так, скотина, где ж тебя учили? Гр-р-раматей. Или среди туземцев грамоту забыл?

— Никак нет, не забыл.

Криво улыбаясь, он разорвал донесение и кинул мне в лицо. Да и кому теперь это донесение было нужно, Врангеля, наверное, уже завалили подобными бумажками.

— Господин генерал, вы умрете не своей смертью, — сказал я равнодушно и почувствовал, как кровь ударила в голову. В глазах поплыли разноцветные круги, и ускользающим сознанием я успел лишь отметить, что он схватился за кобуру. Знал ведь, что воюю с пятнадцатого года, знал, что в сотне меня зовут Тигана[1], знал, что за дверью стоят часовые — моей сотни хорунжий из чеченцев Рабиев и кабардинец Кази-Нури, которого я вывез из боя на своем Тургае, когда мы на Литовском попали в «Платовский вентерь» мироновцев и под Кази убило коня. Впрочем, последнего Хагерт не знал и знать не мог, и, когда я ударил его плетью, которая всегда висела у меня на запястье, он выстрелил из револьвера. Господин генерал учился стрелять, должно быть, только по мишеням, а может, боялся плети. Я не помню, что делал — ярость, впервые вспыхнувшая в сердце, когда в плену мне плюнул в лицо австрийский солдат, застилала глаза, лишала разума.

От генерала меня оттащили Рабиев и Кази. У Хагерта все лицо было исполосовано плетью, мне пуля пробила навылет бок — удачно.

Когда я начал что-либо понимать, Рабиев хлестал меня по щекам:

— Тохта! Тохта! Тигана, тохта!

— Хорунжий, застрели его! Убей! — орал Хагерт, и мне вспомнился начальник штаба в пору моей недолгой службы в Красной Армии…

Наша сотня снялась с фронта в августе 1917 года. Фронт развалился. По частям ездили агитаторы, но мы их не слушали. Наше атаманство было в Степной. Мы кругом постановили: доберемся до родных мест, и там уж решать: кому куда прислониться, а пока, чтобы не пропасть, пойдем вместе, полком.

До Сызрани шли на конях, потом эшелоном добирались до Степной. Медленно, очень медленно добирались, и, если бы успели домой до октября, может быть, не случилось то, что произошло со мной.

В Степной был Дутов. Нас, весь эшелон, держали под прицелом десятка пулеметов, пока мы решали, за кого идти — за белых или красных. Ясное дело, никому это не понравилось, и, мобилизованные в дутовскую армию, мы при первом удобном случае перешли к красным.

Я стал командовать эскадроном, потом принял сотню, полк. Рядом, совсем рядом были дом, жена, дети. А так и не побывал, не встретился с семьей.

Когда наша партизанская армия шла на соединение с основными силами Красной Армии, в лесу натолкнулись на сторожку… Сторожка… комиссар…


…Рабиев с Кази вывели меня из дому, бросив взбесившегося от злости Хагерта. Меня качало, видимо, от потери крови, но я ясно сознавал, что надо бежать: избиения генерала мне не простят. Расстреляют.

На окраине Джанкоя завязывался бой. Подошли красные. Казаки моей сотни седлали коней, о сопротивлении не могло быть и речи. Бежать, бежать… Но куда?

— Куда вы меня тащите? — спросил я Рабиева.

— Молчи, молчи, Тигана. — Кази какой-то грязной тряпкой пытался заткнуть мне рану в боку. — Мы не бросим тебя, уйдем вместе.