Герка долго, пристально смотрел на деда, прищуривая то один, то другой глаз, потом встал и, вытянув перед собой руки, как незрячий, покачиваясь, пошел на видение. Он уперся руками в стенку, стукнул кулаком по обоям и, еле ворочая во рту ставшим вдруг большим и неповоротливым языком, сказал:
— Ну-у, видишь, тебя нет, ты подох, а я живой… И че вы ко мне привязались? Оба — кровопийцы.
— Не трогай… — сказал кто-то, и Герка, повернувшись, увидел сидящих за столом прадеда и деда. Оба они были примерно одних лет, у обоих блестели на груди награды. Герка провел рукой по голой груди, по слипшимся от сладкой браги волосам и сплюнул:
— Тьфу! Не надо скулить, отцы. Не надо на меня собак спущать. Я последний из вашего, — он усмехнулся, — казачьего рода… Вот он я! Могу и трусы снять, чтоб совсем голым показаться, в чем мать родила… — и он было начал снимать трусы, но прадед стукнул по столу кулаком:
— Герка!
— Че Герка… че Герка… — Он встал на колени. — Вот я — Герка Бочаров. Что же вы, лаяться пришли? А я вас живьем ни разу не видел! И не сметь!.. на меня стучать, покойники! — И тут он почувствовал, что кто-то несмело трогает его за большой палец правой ноги. Он глянул вниз и увидел какое-то странное, величиной с кролика, существо, похожее на жабу. Эта «жаба» большим влажным ртом несмело цапала его палец и почмокивала от удовольствия.
— Брысь! — Герка ткнул «жабу» в нос, и она отскочила. — Это вы ее подпустили! — закричал он на дедов. — Вы! Верку вам жалко, да? Да она, змея, бесплодная была. Пять лет с ней прожили, а детей не было! А так-то, что я, не понимаю, они с матерью обе — Веры. Э-эх! Мать Вера — жива, а жена…
— Да и черт с ней. Нищету плодить. Детей тебе и не надо было бы иметь, — сердито сказал прадед. — Зачем нам правнуки, если они тебе уподобятся? Кто нас-то простит?
— Вас?! Вас… — Герка вроде бы и хотел задуматься, но решительно тряхнул головой, с вызовом, с норовом: — Не ты ли, дед, до войны-то небось стыдился своего отца, да тебя же носом в его белогвардейщину тыкали. Тыкали?! Тебя ж и в комсомол-то не хотели принимать. Он понатворил, тебе аукалось, а мне вот и откликнулось.
В глазах Ивана Ивановича, прадеда, неожиданно возник блеск, слеза ли, ярость ли высветила зрачки. Он глубоко вздохнул, на груди тихонько звякнули кресты.
— Я за Россию воевал, и когда с австрияками, и в гражданскую… За мою Россию, родину мою, тебе ее не навязываю. И сын мой вот погиб за Россию. У каждого понятия свои, а Родина для всех — мать общая и, — прадед потянулся рукой через стол к Геркиному лицу, — не трогай ни кресты мои, ни ордена отца. Они кровью политы. Ты же не память нашу, не жену убил и детей, которые могли быть, ты Родину пропил, а без нее тебя на этом свете уже нет. Ты должен умереть, — сказал дед. — В нашем роду таких не было.
— Че ты говоришь?! Ты че болтаешь, старик!
— Да. Не позорь нас, на этой земле таким, как ты, места нет.
— Нет уж! Хрен вам! — орал, корчась в пьяных судорогах, Герка.
Он вскочил с коленей и кинулся в дверь, слыша, как позади, шлепая по полу перепончатыми лапами, прыгает «жаба», сорвал крючок и бросился на улицу.
Он бежал по пустынному поселку навстречу восходящему солнцу, веря, что свет спасет, что «жаба» отстанет, испугавшись солнца. Возле фермы упал на кучу навоза, «жаба» догнала его и опять, схватив своим погано-влажным ртом большой палец, чмокая, принялась сосать его.
Герка стал судорожно разбрасывать навоз, пытаясь зарыться, спрятаться, и вдруг по рукам его поползли маленькие юркие змейки. Он стал хватать их и давить, но они ползли и ползли. Он закричал и не услышал себя.
Утром его нашел сторож фермы. Извалявшийся в навозе, полуголый, Терка держал в руках по мертвому ужонку. Он раскопал гнездо ужей, которые любят откладывать яйца в теплых местах.
Врач установил, что Бочаров умер от разрыва сердца.
Похоронили его в самом дальнем, пустынном углу кладбища. И забыли.
Только Капитолина, мать Веры, навещая дочь, всегда доходила и до его маленького деревянного памятника. Стояла некоторое время, говорила: «В кого только такой… Родился человеком, умер хорьком, чтоб тебя на том свете отцы-деды не встретили… тяжело им с таким встретиться будет…»
Старая была Капитолина, многое в жизни повидала, и не было в ее душе злобы, а была лишь усталость и застарелая боль, которая сродни высохшему листу — шуршит еще, но принадлежит уже не цветущему миру, а черной, как людское горе, вечной земле…
ВРЕМЕНА ГЛАГОЛОВ(ПРАВНУК — ИВАН)
Когда смотришь на горы, видишь: те, что ближе, темно-зеленые, дальние — в сиреневой дымке. Так и в памяти: то, что дальше во времени, видится как бы через дымку тумана — нечетко, но мы стараемся вглядеться, увидеть сущность прошедшего, познать его значение в нашей жизни и порой сами удивляемся, сколь какая-нибудь случайность влияет на наше будущее.
НАСТОЯЩЕЕ
Озеро называлось Круглым, потому что было геометрически круглым, а не треугольным или вообще невообразимой формы.
Иван Бочаров сидел на берегу. Тяжелыми бомбардировщиками гудели шмели, они целили вцепиться в лицо, и он отгонял их рябиновой веткой.
Клонились к воде ветви ивы, пахло лягушечьей сыростью и грибами, чувствовалось — дело к осени.
Почти год Иван прожил в крохотной деревеньке из пяти дворов. Жизнь здесь текла незаметно и после скуки госпиталей, воспоминаний об аэродромах, реве двигателей и жаре, о своей еще недавно неподвижной жизни, и, главное, о Ларисе, их неудачной совместной жизни, казалась ему светлой и прозрачной, будто родничок, пронизанный солнцем.
Жил он у матери бывшего своего командира, летать Бочарову больше не придется. Не придется по утрам ехать в стареньком автобусе, выкрашенном блеклой коричневато-зеленой краской, на аэродром, сидеть на инструктаже, потом обряжаться в высотно-компенсирующий костюм, подтягивать шнуры, проверять, хорошо ли протерт щиток светофильтра, и в уме проигрывать будущий полет.
«Что могло случиться? Может, когда уезжал из города, неправильно оформил документы? Не должно быть — паспортистка оформляла. Или кто-то заявил на меня? — так это бред, некому. Что же тогда могло случиться?»
Три или четыре раза Иван перечитал повестку в суд, но никак не мог поверить, что вызывают именно его. Зачем? Почему? Отчего? За что?
— Ваня! Ваня! Иди обедать!
«Явлюсь как-нибудь, везде люди работают», — подумал он, хотя исподволь точила мысль, что каждый человек где-то оступается, и отозвался:
— Сейчас, теть Дусь!
— Айда скоре́, пока горя́че.
— Бегу.
Он встал, опираясь на самодельную трость, поднял с травы кожаную куртку, одной рукой накинул ее на плечо и, ступая со старанием, тяжело направился к стоящему неподалеку от озера одному из покосившихся домишек.
— Поедешь, что ли, — тетя Дуся, семидесятилетняя, но еще довольно подвижная, скорая на ногу женщина, разливала обычный в этих краях суп-лапшу, — в суд-то свой?
— Поеду, — Иван устроился у окна боком к столу и посматривал на улицу. Там было пустынно, только куры выискивали червяков под засохшими коровьими лепешками. — Надо ехать, а то не так истолкуют.
— Как же «не так»?
— Да уж и сам не знаю.
— Парень ты вроде смирный, не пьешь, не куришь. Ай что сотворил?
— Что я мог натворить, с кровати не вставая, сами видели. К вам привезли, кое-как ногами двигал. Вы ж меня ходить заставили.
И на самом деле, по существу, Ивана вылечила тетка Дуся. Она парила его пихтовым веником, прикладывала к ногам и позвоночнику разогретую кротовую землю, поила разными травами, кормила с ложечки медвежьим салом, — и вот он ходит. Не сказать, что прытко, но ходит сам. Хотя врачи только предполагали, надеяться не могли.
— Не творил? И мой ничего не творил, а всю войну в лагерях мыкал. «Я, может, говорил, старуха, и должен бы сидеть: как-то приезжего одного так нагайкой уговорил, что тот умер в три дня. Так то до революции, — и делу конец» А я ему: «Дурень ты, дурень. Бог-то, он все видит и все записывает. Вот и насобиралось у тебя». Так вот и ты небось грешил-грешил, а бог считал, считал… Да и не выдержал.
— Сроду не хулиганил, теть Дусь.
— А ты ешь, ешь. Не хулюганил, так и образуется, не бойся.
— Я и не боюсь.
— Ну и не бойся. Я, ежели что, приеду в город-от, я им скажу…
— Теть Дусь, вот все хочу спросить, — ушел Иван от неприятного разговора. — Что у вас деревенька такая маленькая, пять дворов всего?
— Деревенька-то? — не сразу перестроилась с темы на тему старушка. — Дак, деревенька раньше в Оренбургскую линию входила, казачий хутор был. Старики говаривали, что раньше тут крепость стояла, да частокол сгнил. А потом колхоз организовали, а мы в горах, в лесу. Кто помоложе, на центральную усадьбу постепенно переехали, вот нас, пять старух, и осталось на отшибе жить-доживать. Тут ведь у меня и тятя, и мама, куда же я поеду, а? И другие бабы так-то. Было много домов, да поразобрали на дрова или еще куда, вот так и вся недолга.
— И деда своего вы здесь похоронили?
— Тута, тута, все рядом… И его родня, и моя.
День прошел в сборах.
Вечером старушки по обычаю собрались пить чай. Иван лежал на полатях, кутаясь в старый тулуп. Спать не хотелось вовсе, да еще тулуп облазил, и в нос лезли клочки шерсти. Он приподнялся на локтях и посмотрел вниз. Бабки сидели вокруг стола чинно и со смыслом. Чай они могли пить до полуночи. Чемпионом по количеству выпиваемых чашек была самая сухонькая из старушек — баба Лиза, Егориха. Она выпивала самовар с одной конфетой.
Егориха рассказывала:
— Так ведь и мой в тридцать восьмом ни за что попал. Работал он тогда в геологоразведке, воду возил. А раз поехали они со Смолокуровым Ванькой за солидолом, смазка такая есть, вроде сала; вот поехали в город они, аж в Челябу. Получили они цельный вагон и как сопровождающие гонют его. А машинист-то, видать, пьяный был. Вот на повороте он какую-то ручку не туда шуранул, да и прямо его юзом — в канаву. Ваньке-то спину бочками покалечило, а мой ничего — живой, здоровый. Его и забрали под следствие. Четыре дня сидел в холодной. Думала уж, заберут, ну да выпустили. Пришел домой, весь истыканный, в картинках. «Зеки, — говорит, — сделали». Я ему рожу-то и начистила: «зеки сделали». Что там за «зеки» такие — и полушубок, и тулуп, и валенки, все отобрали, приехал в хламиде какой-то.
Егориха громко хлюпнула остатки чая и потянулась чашкой к самовару. Тетя Дуся проворно наливала ей еще. Стало тихо, все ждали подходящего к случаю рассказа.
— Елизавета Егоровна, а что за картинки ему там накололи? — спросил с полатей Иван.
— Что? — несказанно удивилась Егориха, в их старушечьей компании перебивать не полагалось.
— Я говорю, что там за картинки были?
— А-а-а… картинки… Да всяка гадость. Бабы голые, совсем без этих… накидушек, страсть такая… Одной-то бабе, что на спине была, в войну голову оторвало осколками, а потом как осколки-то врач вытаскивать стал, так заодно и срам ей вырезал. Да-а… А по сердцу Сталин, это уж, «зеки» сказали, надо по-первому колоть, чтоб в амнистию пойти. Ты вот тоже взял бы ково и срисовал, а я б тебе его иголкой и выткала.
— Мне-то зачем?
— Дак судиться едешь.
— Судиться или нет, это еще неизвестно.
— Ох ли, ох ли…
Старухи переглянулись: что с молодого взять? И разговор их потек дальше, ровный и незамутимый. Иван отвернулся к стене, было удивительно, как это в людях укоренилось: от сумы да… И уснул.
Сон его был долгим и тревожным.
Утром тетя Дуся запрягла единственную в деревеньке кобылу, бросила в телегу охапку сена, чемодан, сказала:
— Ложись, поедем.
Старушки благословили его, лошадь поднатужилась, стронула телегу с места и пошла.
«Провожать вышли всей деревней, — с грустью подумал Иван, — торжественно».
Ему надоело строить предположения, томиться неведомым, он старался думать о постороннем, не имеющем ничего общего с его заботами.
Рядом скрипело большое заднее колесо телеги. Старая железная шина его порядком истерлась и, видимо, скоро лопнет, да и спицы его уже поиспрели, а это последняя телега в деревне. Последняя. На выбоинах она скрипела с надсадой, казалось, что в ней вот-вот что-то сломается, — но нет, колеса, качаясь на стертых осях, переваливались через колдобины и катили дальше, не спеша и молча.
Кобыла, вороная, с проседью в гриве, заплетенной косичками, чтобы волосы не лезли в глаза, шла, поматывая в такт ходу головой. Шла и шла… В ее равнодушном мерном шаге было что-то страшное, так, наверное, она бы шла и на бойню.
Тетя Дуся сидела сгорбившись, свесив с телеги ноги, вожжи висели свободно. О чем она думала? Было ли ей жаль расставаться с Иваном, которого она взяла себе постояльцем по письму сына — полковника Колесова, взяла больного, еле умеющего стоять, и выходила. А может, она беспокоилась о сыне, тоже ведь летчике.
Кто знает, о чем она думала…
В Вознесеновке поезд стоит две минуты. Пока он не пришел, Иван выслушивал от тети Дуси наставления, как себя вести в прокуратуре, чем и как парить ноги, выслать анилиновой синей краски, если будет шерсть, купить шерсти… Потом пришел поезд, и говорить о чем-то важном, что хотел сказать Иван на прощанье своей хозяйке, стало некогда. Да, наверное, и не нужны были никакие слова, ведь ничего она не сделала особенного, кроме как помогла, чем могла.
— Спасибо вам за все. — Он поцеловал старушку.
— Что уж там, ступай, поди, поезд ждать не будет.
Тепловоз тихонько дернул вагоны, двинулся, набирая скорость.
Иван хотел помахать на прощанье рукой, но проводница запротивилась: «Отойдите от дверей, пассажир!»
«Боится, что вытолкну нечаянно», — усмехнулся про себя Бочаров и пошел искать свое место.
В районе станции Вознесеновка путь делал крюк, и когда Иван нашел свое место и выглянул в окно, то увидел сиротливо стоящих на перроне старушку и понурую лошадь. И понял, что никогда больше не увидит этот кусочек земли, этот островок добра, где ему очень помогли.
С вокзала Иван пошел пешком.
Он прошел по городскому саду, выпил воды из автомата. Вспомнилось: давно, отдыхая в Крыму, встретился с поляками. Им больше всего понравились эти автоматы — удобно и недорого. Тогда он как-то даже не поверил, думал — смеются, но чем черт не шутит…
В его квартире ничего не изменилось, все осталось так, как было прежде, только пыли стало несравнимо больше. Иван походил среди мебели, как ходят по музею — осторожно, боясь коснуться реликвий. Потом нашел на кухне махровое полотенце, набрал в таз воды и принялся за уборку. Вначале протер всю мебель, книги, телевизор, зеркала, потом тем же полотенцем вымыл пол, и в комнатах стало свежее, все засверкало, ожило.
На другой день к часу он явился в прокуратуру. Бочаров вошел в комнату с табличкой: «Иванов С. Н.» Молодой следователь сказал ему, что вызов оформили по просьбе Ларисы, как-никак они до сих пор не разведены официально, по закону, а вообще к Ивану это дело не имеет никакого отношения, и, поскольку они давно уже не живут вместе, а она под судом, он может подать на развод и получит его безо всяких проволочек.
«Моя жена, — Бочаров почувствовал, что ладони становятся липкими. — Да, мы ведь до сих пор не разведены».
— Что, собственно, случилось, подробнее можно?
— Ничего особенного. Просто жена разыскивает вас. Любопытное дело. На моем веку не часто такие случаи бывали. Всему причина — любовь… Любовь, любовь… Чувство, которое возвышает и губит. Нет, на моей памяти таких дел не было. Приходите на суд, если сможете.
«На твоем веку, молокосос, еще вообще ничего не было», — подумал Иван и ответил:
— Смогу, но объясните конкретнее…
— Вот и приходите, подсудимая хотела именно этого. Она, видите ли, хочет попросить прощения у всего мира. Ох и народ эти бабы, вы не поверите…
— Пока еще она моя жена… — буркнул Иван.
— Простите.
— За что судят?
— Ей предъявлено обвинение в попытке отравить своего любовника, ну и заодно себя. К счастью, обошлось без жертв. Подсудимая находилась в состоянии аффекта. В настоящее время под наблюдением врачей.
— Какие жертвы? Что вы несете?
Следователь недовольно повел плечами, вытащил из ящика толстую серую папку и потянул тесемку. Белый шелковый узел легко развязался.
— Я вам сказал: приходите, будет разбирательство, — заключил он важно, давая понять, что разговор закончен.
«Циркач!» — Бочаров хлопнул дверью.
ПРОШЕДШЕЕ
В наше время все хотят быть кандидатами наук. А может, и не все, грамоты-то многим не хватает. Лариса готовила своих «мужиков» к сдаче кандидатского минимума по английскому языку. Их было пятеро — агрохимиков из сельскохозяйственного НИИ. Они не читали Шекспира на английском, они его даже на русском не читали, в кино смотрели «Гамлета» и «Короля Лира».
«А передо мной была бы теперь свободная, ровная дорога, если бы не этот несносный живучий кусок мяса…» — нет, это тяжело читать. Лариса отложила «Разбойников» Шиллера, посмотрела на часы. Пять. В шесть нужно быть в институте. Она умылась, слегка подвела брови и напомадила губы — сойдет, не в театр.
Не перед кем ей было красоваться. Иван, муж, которым она когда-то гордилась, лежит в соседней комнате и изводит ее. Ему, видите ли, надо лечиться, он летать хочет. Чего захотел! Дурой была — пошла за летчика. Врачи сказали: «Нет! Это неизлечимо, позвоночник поврежден, ноги переломаны в нескольких местах». Нет, он и ходить-то не будет, не то что летать, хотя вбил себе в голову — хоть на помеле, а полечу.
Может, это нечто вроде мании. Все равно он до смерти — калека. А как хочется жить — и в театр, и в кино, и на вечер…
«В Москву по приглашению Советского правительства прилетели парламентарии…»
Опять он слушает радио. Это радио сведет ее с ума. А Факирод — ничего, приятный мужчина, хотя фамилия… А борода! Куда девались заколки? Ах, да — в ванной.
— Ваня, я ухожу! Если что, позвони Марии Андреевне, я ее предупрежу.
— Хорошо. А ты куда?
— Сегодня занятия с агрохимиками.
— Ах да, я помню. Зайди в магазин, купи позитивную пленку.
— Что ты опять надумал? — Лариса понемногу начала раздражаться.
— Хочу переснять китайское иглоукалывание. Сделаю слайды, будет как бы собственная книга диафильмов. Пора мне, думаю, попробовать акупунктуру.
— Ну сколько можно придумывать?
— Лариса!
— Хорошо-хорошо, только ради бога не нервничай.
Как она его любила!.. Раньше, давно. Никогда бы не подумала, что любимый человек может так надоесть.
— Ухожу.
— Да.
По радио передавали последние новости.
На балконную решетку сел воробей. С высоты второго этажа он осматривал двор. Липы, клены, истоптанные газоны, качели, грибок на детской площадке, провалившийся, подмытый дождями асфальт тротуара, ящики у черного хода пельменной, сварочный аппарат возле открытого люка водопровода, волейбольную площадку, почему-то тоже асфальтированную.
Бочаров видел воробья в первый раз, раньше такой облупленный на его балкон не садился. Качнувшись, Иван упал на бок, ноги сами собой вытянулись. Он их совершенно не чувствовал, на правой ноге задергался большой палец. Иван смотрел на палец с желтым корявым ногтем, как на что-то чужое, инородное. Во рту стало горько. Вспомнилась мать.
Бочаров подумал, что так на всю жизнь и остался в долгу у матери, неоплаченном сыновнем долгу. Может быть, одиночество его — кара за прошлое? Но ведь вечен и неизбывен этот долг. Нет нормального человека, который мог бы утверждать, что он отдал свой долг родителям полностью.
К горлу подкатился тошнотворный комок. Иван сглотнул и, горько поскуливая, как всеми брошенный щенок, уткнулся лицом в ладони. Он понимал, что на него «находит», но ничего не мог с собой поделать.
Успокоившись, перевернулся на спину и посмотрел на надрывно тикающие часы с гравировкой: «Капитану И. Бочарову от личного состава первой эскадрильи в день рождения».
«Час, минута, секунда, век… — его передернуло. — Бр-р-р, мерзость…»
И самое страшное — это жизнь, которая ждет его. Жизнь в неподвижности. Недавно он осознал это во всей полноте, прочувствовал. Нет, ни госпиталь, ни даже глаза Ларисы в тот день, когда его внесли в квартиру, — ничто не страшило так, как будущее. Он бодрился, говорил всем, что будет, будет летать, но сам-то не верил уже, перестал верить, потому что не верили другие.
…Ангола строит социализм…
…Забастовка печатников…
…Провокации «Моссад» в Ливане.
Воздух за окном был по-вечернему синеватым и прозрачным, и Бочарову доставляло удовольствие представлять свежесть улицы, неба, всего сущего, вспоминать арбузный вкус заката.
Снова зарозовело, занималась заря.
Пришел председатель домового комитета за деньгами на похороны старушки из восьмидесятой квартиры. Старушка болела давно, и все заранее привыкли к ее неизбежной смерти. По радио землю трясли извержения вулканов, били в берег цунами, наводнения, засуха… Председатель, уныло потирая ладони, приговаривал, гнусаво и нудно: «Ваня, сколько сможешь, сколько сможешь…»
Иван вытащил все имеющиеся в наличии деньги — две десятки. Домовой комитет взял одну, вторую положил на стол и ушел.
Оставшись один, он включил телевизор. Смотрел вполглаза и думал, думал…
В тот день они вылетели для огневой поддержки каравана с товарами для высокогорных кишлаков. В условиях Афганистана это был обычный вылет, ничем особо не отличающийся от многих и многих подобных, в которых Иван участвовал раньше и за которые был награжден орденом Красного Знамени. Вылетели они парой. Ведущим — экипаж капитана Гурского, ведомым — Бочарова. Шли на высоте около двух тысяч метров. Иван следил за ведущим и не обращал внимания на приборы, потому и плохо запомнил этапы полета. Отвлекал его бортрадист прапорщик Струков Вася, по-народному — Батька, так его звали за старческое «кхеканье». Батька «травил»:
— Полез я к ней на третий этаж, кхе-кхе, по дубу. Стоял там под окном такой здоровый, как ворошиловский стрелок. Вот, думаю, проползу по сучку и — к ней в окно. А она, Светка-то столовская, смотрит так заинтересованно и улыбается. Но я же авиатор, правильно говорю, командир, кхе-кхе?! Ползу уже по сучку, ползу и… вдруг! Кхе-кхе! Встал я, отряхнулся и говорю: «Простите, мадам, авария». А потом пошел, кхе-кхе, так вот и пошел бочком-бочком. Штаны, ты понимаешь, порвал, когда падал.
— И не ушибся?
— Ты понимаешь, кхе-кхе, кость треснула. Когда с Быковым шлепнулись в болото, вертолет — вдребезги, а мы, кхе-кхе, хоть бы что, а тут… Сучок-то, понимаешь, эти безнравственные дамы давно подпилили.
— Вижу колонну. Снижаемся, — вклинился в их разговор Турский. — Повнимательнее.
Вертолеты прошли над колонной и, на всякий случай, рубя по верхушкам деревьев, сделали круг над близлежащими склонами.
Внизу ничего не было видно, только сливающаяся в зеленое месиво зелень. Впрочем, и цель облета была не в том, чтобы именно увидеть, но вызвать огонь на себя. В расчете на то, что кто-то из душманов, если они есть в зарослях, не выдержит и выстрелит. Но никто не стрелял. Командиры успокоились, и вертолеты с набором высоты закружились над машинами. Бой разгорелся внезапно, когда и грузовики, и БМП с БТРами стали подниматься по склону в гору. «Духи» ударили по выстроившимся в затылок машинам с двух сторон. Сверху и снизу. Били из безоткатных орудий и базук. Вспыхнула одна машина, вторая…
— Прошу поддержки! — запросил комбат сопровождения колонны. — Поддержите огоньком, сбейте тех, что ниже по склону.
— Захожу «на дождичек», — отозвался Гурский. Его вертолет с виража пошел в атаку.
Эрэсы взорвались слишком близко от дороги.
— Ты что творишь?! — кричал в наушниках комбат. — Бензиновая твоя душа, так все гусянки и скаты мне изничтожишь. Бей дальше!
Зашел в атаку и Бочаров. Удачнее. Гурский в это время эрэсами «обрабатывал» верхний склон хребта.
Вертолет Бочарова тоже, развернувшись, прошел вдоль колонны ниже по склону, и огненные трассы эрэсов прошили заросли.
— Хорошо! — похвалил комбат. — Молодцы, мужики! Пробьемся, чтоб их…
— Ваня, горишь! — поначалу Иван не понял, кто и кому это кричит. На борту все было вроде бы спокойно.
— Горим, командир, — правый пилот неопределенно ткнул пальцем в потолок.
— Батька, выясни, — Бочаров разворачивал машину для очередного боевого захода.
— Ваня, возвращайся на базу! Приказываю! — голос Гурского еле-еле прослушивался в треске наушников. Видимо, где-то искрила проводка и давала помехи на радио.
— Как внизу?
— Нормально, ребята, — успокоил комбат. — Можете возвращаться оба, замену я запрошу.
— Возвращаться… — мрачно пробормотал Струков. — В Союз бы…
Машина плохо слушалась рулей. Ее покачивало будто путника, уставшего после долгой и трудной дороги.
— Дотянем? — ни к кому не обращаясь, спросил правый пилот Сериков.
В ответ ему неопределенно промолчали.
— Должны, — Сериков вздохнул. — Рассказал бы ты, Бать, что-нибудь, вроде как в окно лазил к девчонкам.
— А-а… — Батька зачем-то подтянул ботинки. — Кхе-кхе! Отдыхал я раз в Прибалтике, без жены, естественно. Иду раз по набережной, а там такой портовый… Одним словом, кхе-кхе, заведение там… Слушай, кажется, падаем. Командир, падаем!
— Игорь, падаем, — сообщил Иван Бурскому. — Откхекались. — Он включил авторотацию, мало на что надеясь. Вот если бы успели выйти из гор.
Вертолет по касательной пошел к земле, потом стал заваливаться набок и ткнулся в склон. Больше Бочаров ничего не помнил. Только красный свет и боль.
Страшная штука память, особенно ее способность таить в себе боль. Страшная штука память.
Да, он был профессиональным военным: его учили, от него требовали умения хорошо воевать. И пусть война — это всегда большое горе, он свято верил в свое дело, у него были свои понятия о чести и долге, принципы, от которых он не мог отступить ни на шаг. Защищаясь от врага, люди защищают свое право на неповторимость, право свободного поля, которое он возделывает. Взгляды людей различны, как их лица, и должны быть нерушимы, никто не имеет права навязывать не только человечеству, но и любому человеку свои мысли, потому что всяк велик и неповторим, как все созданное природой.
Невозможно жить одному. Одиночество — это смерть. Каждый имеет право принадлежать к какому-либо кругу людей, обществу и защищать это право. Вроде бы, когда он летал на вертолетах боевой поддержки, его умение служило добру, но ведь он стрелял. Стрелял.
Бочаров путался в рассуждениях. Те, другие, выходит, тоже имеют право на свое общество, и, если воюют за свое средневековье, значит, оно их устраивает. Но ведь они еще и пытаются навязывать его другим…
«К черту… — решил Иван. — Какое мне дело до всего, есть проблемы мировые и есть мои собственные».
Вернулась Лариса, включила свет в своей комнате.
— Лариса, пленку купила?
— Ой, забыла!
Все фальшиво. Они со времени выхода его из госпиталя и приезда к Ларисе как бы играли. Иван всю жизнь будет вспоминать испуг жены, когда его внесли в двери, и свое смущение, и боль в душе, и постоянное чувство вины перед нею, мучающее его. Хотя в чем, собственно, он виноват? Он знал, что жена тяготится им, старался как можно меньше надоедать ей просьбами, но если бы он мог все делать сам…
Лариса привыкла к болезни мужа, но то, что она всю жизнь должна ждать его смерти, что кончилась молодость, любовь, счастье — угнетало ее. Ей, здоровой, красивой, хотелось детей. Она ревниво наблюдала за чужими и думала, что будь у нее ребенок, он был бы умнее и приятнее мордашкой, и смешнее, и глазастее, и… Она была бы самой нежной матерью в мире.
Болезнь Ивана не оставляла надежд. Более того, Лариса и просто представить не могла близости с ним.
Она иногда желала ему смерти, гнала от себя эти мысли, а они возвращались, навязчивые и страшные.
Может быть, поэтому и появился Факирод?
ПРОШЕДШЕЕ
Факирод. Тридцатипятилетний, бородатый, с обаятельной улыбкой и тревожащим голосом мужчина был женат уже тринадцать лет. Его жена Алевтина Павловна Факирод давно забыла о былой привлекательности, обабилась, ходила по дому в стоптанных шлепанцах и протершемся на грудях халате. Она помнила только работу и дом, и конечно, в первую очередь, мужа. Муж был ее гордостью, ее визитной карточкой. На нем были сосредоточены все ее заботы, даже дети были чем-то само собой разумеющимся, второстепенным. Муж — красавец, муж — символ. Его талант, его учеба, его карьера…
Как всякому нормальному человеку, Факироду надоело поклонение. От жизни он хотел большего и, встретив Ларису, поверил, что любит ее. Тогда и Лариса слишком верила в это. Ей с ним было хорошо, и это главное. Она отдыхала от дома, у нее появилась надежда.
Уже в тот вечер, когда он в первый раз проводил ее, она поняла — в жизни произошел коренной перелом, и муж отошел сразу на второй план. Он был как звезда, про которую знаешь, что она упадет, а помочь все равно не можешь.
Лариса знала, что у Факирода дети, но не задумывалась, принесет ли она в его жизнь зло или добро. Она просто полюбила и считала, что имеет на это право.
Она выучивала его письма наизусть, читала их во время уроков в школе, повторяла их, ухаживая за Иваном, как молитвы.
А потом пришло письмо командира, в котором служил Бочаров. Полковник Колесов советовал Ивану ехать в деревню к своей матери, она-де многих травами лечила. И хоть никакой знахаркой не была, но ее лечение помогало. И мужа увезли.
Лариса была рада этому. В конце концов их совместная жизнь давно уже кончилась.
Сразу после отъезда мужа Лариса покинула их квартиру — сняла комнату у древней-предревней Анны Павловны. Анна Павловна была «из прежних» и дожила «до нынешних», как она говорила, только благодаря воздержанию.
Старушка была тихая и очень заботливая. Ее заботы о Ларисе доходили до крайности. Порой постоялица даже сердилась на хозяйку за то, что та, встав чуть свет и приготовив что-то, будила ее «попроведать, пока с пылу с жару».
С утра Лариса бежала на работу, и день проходил незаметно.
Она что-то говорила, делала, о чем-то заботилась, и неожиданно это обрывалось, кончались все дела — и начинался Факирод.
Она могла угадать его по запаху табака, одеколона и каких-то химикатов. Иногда к этим запахам прибавлялся другой — горький — и Лариса знала — он был с женой, но не ревновала. Он принадлежал одной ей, жил для нее, любил только ее — все это Факирод не уставал повторять.
НАСТОЯЩЕЕ
— Бочарова, на выход!
— Я?..
— Да. Вызывают на суд.
— Я… я не хочу!
— Не бойся, дочка, — Надежда Алексеевна, нянечка, подтолкнула ее к выходу. — Ничего тебе не сделают.
Плача, Лариса вышла из палаты. Во дворе ждала серая, без окон машина.
В 15.30 началось судебное разбирательство.
— Встать! Суд идет!
Вошли те, кто должен был судить ее, его жену.
Лариса сидела на скамье подсудимых. Она сильно похудела за время, что Иван не видел ее, и как будто стала меньше ростом, а может, такой ее делала короткая прическа.
— Слушается дело гражданки Бочаровой Ларисы Ивановны по обвинению в попытке преднамеренного отравления гражданина Факирода Александра Петровича… Обвиняемая, встаньте, встаньте… Это о вас. — Лариса встала. — Обвиняемая, что вы можете сообщить по существу предъявленного вам обвинения? Признаете ли вы себя виновной?
— Да, я виновата. Больше мне сообщить суду нечего.
— Но может быть, вы хотите сказать, что вас побудило совершить этот поступок? На предварительном следствии, как явствует из протокола, вы отказались давать какие-то ни было показания. Учтите, суд должен, обязан установить мотивы преступления, чтобы определить меру пресечения.
— Я отказываюсь… от показаний.
Судья — пожилой мужчина, долго внимательно разглядывал свои огромные руки, руки кузнеца, искоса поглядывая на подсудимую, по возрасту годившуюся ему в дочери. Потом откинулся в кресле и прихлопнул по столешнице ладонью, будто подводя итог:
— Прошу пригласить пострадавшего, Факирода Александра Петровича…
Вошел пострадавший.
Факирод был мужчина того типа, который определяют как «породистый». Все в нем говорило о том, что он не поднимал груза тяжелее авторучки и не особо много ему приходилось переживать в этой жизни. Высокий, в меру полноватый, вальяжный, одетый с иголочки.
— Я пришел к обвиняемой по делу: нужно было уточнить кое-что по программе (я готовлюсь к сдаче кандидатского минимума). Она пригласила меня пообедать. Было шампанское, — Факирод прервался на секунду. — Полбутылки. Потом я почувствовал, что меня мутит, клонит неудержимо в сон, вышел на воздух и там, на скамейке, потерял сознание. Не знаю, что подсудимая хотела этим сказать, зачем людей-то травить… Но, поскольку все обошлось и, учитывая состояние ее здоровья, я готов простить гражданку Бочарову и все забыть.
— Можно ли понимать ваше заявление таким образом, что вы к подсудимой претензий не имеете?
— Да, не имею.
— Как по-вашему, каковы мотивы преступления?
— Затрудняюсь что-либо сказать.
— Вы близко знали подсудимую?
— То есть?
— Я хотел сказать: вы хорошо ее знали?
— Как сказать, она преподавала нам английский в институте, когда я думал сдавать кандидатский минимум. Несколько раз мне приходилось даже провожать ее до дому, занятия кончались поздно.
— Как вы говорите, учеников у нее — не вы один, и не странно ли: молодая, вполне здоровая женщина и вдруг пытается отравить себя и именно вас?
— Не представляю, в чем тут дело. Просто на ум ничего не приходит.
— Значит, вам ничего не известно, вы ни о чем не догадываетесь.
— Нет, а о чем, собственно, я должен догадываться?
— Спасибо. Вы свободны.
— Но…
— Суд вопросов к вам больше не имеет. Вы можете занять свое место в зале. Место пострадавшего.
Вызвали жену Факирода.
— Вы могли бы что-то сообщить суду?
— Я? Ничего… а про что?
— Вы знали обвиняемую?
— Нет. То есть — да, знала… немного.
— Как произошло ваше знакомство?
— Мы не знакомились, мы вообще не знакомы. Она один раз приходила к нам в дом под видом медсестры из санэпидстанции. Сказала, что в районе эмидемия и ей нужно осмотреть детей. Я еще тогда ее заподозрила. Уж какая-то, думаю, ненастоящая эта медсестра.
— Вопрос к обвиняемой. Обвиняемая, когда к вам обращается суд, нужно вставать.
— Извините.
— Не за что… Вы приходили к Факиродам?
— Да. — Лариса покраснела, вспомнила, как она, будто шпион, под видом медсестры пришла в дом Факирода посмотреть на Танечку, маленького человечка, которого Факирод любил больше всего на свете, как он говорил.
— Зачем вы приходили к Факиродам?
— Посмотреть на Танечку.
— Простите, — встал прокурор, — а чем, собственно, вас интересовала девочка?
— Ничем, просто я хотела ее увидеть, он так любит ее.
— Кто «он»?
— Саша… Факирод… пострадавший.
— И эта любовь вас так поразила, что вы, переодевшись медсестрой, пробрались, я не нахожу другого слова, в дом?..
— Да. Тогда я ее просто хотела увидеть, потом встречала у школы, мы познакомились, подружились. Играли всегда… Я ее на качелях…
— У меня вопрос к пострадавшей Факирод. Вам, как матери, девочка не рассказывала о своей знакомой?
— Не рассказывала… Только что это получается, товарищи судьи, мужа отравила… могла и с девочкой что-нибудь сделать…
— Продолжайте, обвиняемая.
— Я… я не могу говорить.
Ларисе подали воды. В зале стояла напряженная тишина, и слышно было, как она пьет.
— Как случилось, что вы решились отравить себя и гражданина Факирода?
— Не знаю, как это вышло, я была не в себе.
— Но почему вот так вдруг ни с того ни с сего — и преступление?
— Он сказал мне, что все. Я стала как больная. Он всегда говорил, что не может уйти ко мне — у него дом, в который он много вложил, и нужно уговорить жену продать его и разделить деньги, на это надо время, а потом он сказал, что все. Между нами все кончено. И со мной что-то случилось, прямо умопомрачение какое-то.
— Вы говорите «он», кто имеется в виду?
— Он, Факирод.
— И что это «все»?
— Все и все. Он сказал, все кончено, у него Танечка и дом, и он не хочет рвать с семьей, и… больше мы не встретимся, он меня оставляет. Я спросила, что мне делать, он сказал, что ему наплевать, что я буду делать, я ему надоела.
— Простите, вы были близки?
— Да.
— Познакомились вы в институте?
— Да, он правду сказал. Я преподавала у них английский, а потом ушла от мужа.
— Ваш муж?
— Бочаров Иван, он здесь, должно быть.
Все в зале задвигались, высматривая мужа. «В довершение ко всему встать и раскланяться, — подумал Иван. — Весело было бы».
— Муж болел, а я ушла, я чувствовала себя закабаленной, хотелось свободы и чтобы семья… Факирод говорил, что любит меня, хотел уйти от жены.
— А почему вы так уверены, что Александр Петрович Факирод любит вас?
— Я знаю. Он здесь ничего не говорил, но я знаю, он мне писал, и он сам мне всегда… Вот.
Иван почувствовал, что не хватает воздуха. Он встал и, опираясь на палочку, пошел к выходу.
Лариса проводила его глазами, полными слез.
В коридоре никого не было. Он сел на стул. Что же дальше? Затылком ощутил холод стены. Что дальше?
Ларису освободили из-под стражи в зале суда. Бочаров узнал об этом от доброхотов.
НАСТОЯЩЕЕ
Воскресенье — выходной день, в палате это еще хуже, чем дома, когда она жила с больным Иваном. То, что она старалась забыть, возвращалось. Возвращались, казалось бы, навсегда ушедшие переживания. Возвращались слезы, они жгли в груди, там, где сердце.
Уже второй месяц находилась Лариса в больнице.
Она не сумела найти, да и не искала общего языка со своими соседками по палате, и они ей отвечали ненавистью, как это бывает у людей, психически неуравновешенных.
Дни и ночи здесь говорили о чем-то, говорили. И порой какая-нибудь из больных подходила к Ларисиной кровати.
— Ну что, горюешь? Расскажи, что там в суде-то? Небось единственная в палате с уголовным прошлым. Как тебя угораздило?
Лариса в ответ только смотрела затравленно и молчала.
За полгода она многое успела передумать и поняла наконец, это стоило ей огромных переживаний, что Факирод — негодяй, и не любил он ее вовсе, а просто нужна ему была «смена обстановки». Он и сменил свою жену на нее, временно.
Она думала об Иване, которого предала, и это еще больше усиливало боль утрат. Утраты любви и разочарования в ней, утраты доброго имени, своего прошлого. Лариса не представляла, как выйдет из больницы, как будет смотреть в глаза людям, Ивану, если доведется еще встретиться. А встреча эта должна была состояться. Бочаров на развод не подавал. Приезжала повидаться мать, ее не покидала надежда, что Иван и дочь будут вместе.
…В это очередное, мучительно долгое воскресенье с утра в библиотеке была встреча с писателями. Никто из присутствующих в читальном зале этих писателей не знал, но выступающих слушали с интересом, а огромного рыжего поэта несколько раз вызывали «на бис». Тяжко, должно быть, жить местным поэтам, если приходится выступать в таких заведениях. Лариса ушла.
В палате никого не было. Она присела на кровать, достала из тумбочки книгу. Вот уже неделю она читала «Жизнь животных» Брема и удивлялась, как у животных все хорошо устроено — по принципу какой-то жестокой доброты. Природа оберегает своих детей их же руками, точнее, зубами, а человек… человека она выпустила одного в океан добра и зла.
— Бочарова, почему не в клубе? — в дверях стояла нянечка Надежда Алексеевна.
— Не надо, теть Надя, я одна здесь.
— Грустишь все?
— Грущу.
Эта нянечка была единственным человеком, с которым Ларисе было хорошо, тетя Надя умела посочувствовать, ненавязчиво, незаметно, как-то по-матерински приласкать, сказать нужное слово.
— Тебя в приемный покой вызывают.
— Мама приехала!
— Муж.
— Как муж?! — она вскочила с кровати, знала — их встреча состоится, просто неминуема, но не думала, что это произойдет здесь. — Нет! Не хочу мужа!
— Вот тебе и раз, а я к доктору ходила, просила за тебя, он тоже был против этой встречи. Надень халат, доченька, и пойдем, муж тебя ждет.
— Нет! — Лариса расплакалась. — Не здесь, только не здесь.
— Ну-ну, не плачь, — няня погладила ее по голове. — Не плачь. А увидеться вам надо, поговорить, мужик умный — приехал, значит понимает. Идем… Идем же! — Она обняла Ларису и, тихонько подталкивая, вывела в коридор.
— Тетя Надя, я не хочу в этой одежде, мне стыдно, — пыталась сопротивляться Лариса.
— Ну вот, «в этой одежде»… Я дам тебе шерстяную кофту, а платок сними, и ничего… ничего.
Он сидел в небольшой жаркой комнатке, пахло чем-то кислым, нездоровым.
Иван заранее продумал, что он скажет Ларисе, но здесь на ум ничего не шло. Он сидел и не думал ровно ни о чем, это было состояние опустошенности, точно так же с ним бывало, когда он слушал классическую музыку — он тупел и не понимал от чего — от музыки или от безделья. Вошла Лариса. Лицо ее было заплакано, но она держалась. «Москва слезам не верит, — подумал Иван. — Похудела, подурнела, жалкой стала, а было… Надо что-то сказать. Что?»
— Тетенька, вы, может, выйдите, — обратился он к медсестре и подумал, что вначале надо бы поздороваться с женой. — Здравствуй, Лариса.
— Здравствуй, — тихо ответила она.
— Одних оставлять не положено, — сердито сказала нянечка и утвердилась возле стены.
«Черт возьми! Как же говорить при посторонних? Надо было раньше думать, ведь можно было предположить…»
— Здравствуй, — еще раз повторил он, чтобы хоть как-то нарушить наступившую тревожную тишину.
— Тетя Надя, оставьте нас, прошу… — всхлипнула Лариса.
— Ладно, посидите.
— Мамаша, я ж не убивать ее пришел, — возмутился Бочаров.
Нянечка строго посмотрела на него и молча вышла.
— Здравствуй, — в третий раз машинально повторил Иван, смешался, почувствовал это и, стараясь справиться с волнением, добавил: — Пришел вот повидаться, поговорить.
— Да.
— Надо нам что-то думать. — Ему казалось, что он говорит убедительно.
— Да. — Лариса сложила руки на коленях и рассматривала свои ладони.
Иван посмотрел на ее коротко постриженную голову, опущенные худые плечи и замолчал. Хотелось пить, даже лучше горсть снегу, чтобы зубы заломило.
— Я слушаю, говори, — она подняла голову.
— Что говорить-то, я не знаю.
— Но ты же пришел.
— Пришел.
— Вот и посмотри на меня, какая я стала жалкая.
— Ты не так поняла, не злорадствовать я здесь, за другим.
— Зачем же?
— О жизни поговорить.
— Работаешь?
— В аэропорту. Что-нибудь хотел тебе принести, да ничего не придумал, — солгал он, и она почувствовала неправду.
— Ничего мне не надо от тебя, успокойся, — сказала она усталым голосом, в котором слышалось: «Ах, оставьте меня!» — Говори о жизни.
— Собственно, и говорить нечего. Живу, работаю. Нормально. Помнишь, когда поженились, купили на толкучке старое бельгийское ружье, еще мать твоя ругалась, что деньги зря тратим, отремонтировал, только стрелять все равно нельзя — раковины в стволе. Висит теперь на ковре. Рог еще купил, тоже повесил…
«Что я мелю?! И про рог не вовремя…»
— Да… Да… Да… — повторяла Лариса односложно. — Если хочешь о разводе, скажи прямо. Я согласна. Спасибо, что приехал.
— Подожду пока.
— Скажи — стыдно одному идти в загс…
— Нет, что ты! Не в этом дело!
— В чем же?
— Не знаю. Хотел увидеть тебя, мы ведь давно не виделись. Я вот вылечился, здоров, почти… С палочкой хожу, но хожу.
— Видела, как ты из суда выходил.
— Да, да. Мне тогда, честно говоря, тошно стало. Как это вышло? Почему именно с тобой… с нами?
— Не вернешь.
— Да.
— По всей вероятности, на Октябрьские праздники… тетя Надя говорит, меня выпишут.
— Не надо об этом, Лариса, не место.
— Почему? Ведь все ясно.
— Все! Поговорили, пора и честь знать, — вошла в комнату нянечка. — Больной нельзя нервничать по разным поводам.
Лариса просительно посмотрела на нее: «Еще, еще минуточку!»
— Не могу, не могу… Вы и так уж долго сидите.
Лариса встала.
Дверь за ними закрылась плотно и как-то очень уж надежно.
В БУДУЩЕМ ВРЕМЕНИ?..
Дул северо-западный ветер, самый настырный на Урале. Он поднимал с земли опавшие листья и вдруг стихал. Листья, медленно кружась, падали, но ветер вновь налетал порывами и, не давая им коснуться земли, уносил прочь.
Иван вышел из крашеных, болотного цвета, дверей, сопровождаемый любопытным взглядом вахтера.
Куда шел? Никогда потом он не мог это вспомнить. Не было ни желания, ни настроения анализировать, осмысливать поступки. На душе было пусто и холодно, и казалось, впрочем, почему только «казалось»? — так оно и было — закончился большой и тяжелый период в жизни, нечто препятствующее движению жизни вперед сломалось, и впереди вот он! — путь прямой и ровный, но в то же время где-то в глубине сознания тлел уголек тревоги. Впереди, там в будущем времени, были опять задачи, и не верилось, что это когда-то кончится. Что он уже полностью расплатился своими бедами за те минуты, когда был по-настоящему счастлив.
Думы его были какими-то неотчетливыми — так, что-то бессвязное крутилось в голове, будто вспоминал нужное слово, и оно уже было на языке, но так и не проступило, не высказалось… Но потом неожиданно всплыл в памяти разговор с командиром Колесовым, который навестил его в госпитале.
— Знаешь, Ваня, прошу тебя об одном: не унывай. Не дай разуму убить себя. Принимай жизнь, как она есть, — говорил Колесов. — Из детства моего есть такое словечко — юдоль. Жизнь со всеми ее бедами и радостями. Надо жить при любых обстоятельствах. Жить.
Тогда Иван подумал про себя, что легко говорить командиру — здоровому, молодому человеку, перед которым все пути-дороги… Но сейчас вдруг до него дошел смысл сказанного, без болезненной озлобленности дошел, по-людски, по-человечески… Жить! Идти в атаку с виража, назло бедам. Как прадеды. Жить! Чтобы не прервался род Бочаровых.