Если любишь… — страница 20 из 35


На встречу он собирался тщательно, сознавал, что из-за него вся эта канитель с адресами и телефонами бывших однокашников. Ради такого случая надел и белую рубашку, и черный костюм, и лакированные туфли. Оглядел себя в зеркало и подумал: «В Европе сочли бы за организатора похорон, а у нас… у нас сойдет за «люкс».

Мать, сидя на диване, наблюдала его сборы, и в глазах ее застыли не то укор, не то жалоба. Она вообще как бы стеснялась своего «знаменитого» сына. И поначалу Николая это задевало, но потом он решил, что мать остро переживает потерю своих материнских прав на него, и, решив так, успокоился — не может ведь он опять стать маленьким.

Он вертелся перед зеркалом, искоса поглядывая на мать, но взгляд ее действовал удручающе, и он спросил:

— Ну, как я, мам?

— Хорошо, — вздохнула она и сжала руки, будто они у нее враз устали.

Николаю показалось, что она заплачет. Он деланно засмеялся и торопливо, чтоб не дать прорваться материнским слезам, нарочито весело затараторил:

— У Рыбы будем. Помнишь Рыбу? Ох, чудак… Работал инженером и вдруг бросил все, пошел простым электриком, теперь пашет как простой рабочий! Ох, чудак! Хотя… на чудаках свет держится…

— Хороший ваш Рыба… — Мать махнула перед глазами рукой, будто отгоняя муху. Николай знал: у нее появилась и развивается катаракта правого глаза, и ему стало больно. Он как-то весь сжался, затаился. — Встретил как-то, расспросил, как живу, что надо. Я ему говорю: мол, проводка у меня плохая, пожарники ругают, он и слова не сказал. А потом приехал, старую отодрал проводку-то и новую поставил. Уж я ему и деньги, и бутылку… «Нет, — говорит, — я за так…» — И неожиданно мать строго заключила: — Ну, раз к Рыбе, то иди… только смотри, не долго чтоб…

И Николаю от этих ее последних слов стало на душе как-то домашне. Он, как в детстве, крутанулся на месте, чмокнул мать в щеку:

— Ладно, уж я не задержусь!


На трамвайной остановке встретил Саньку Гаврилова, слесаря по оборудованию из их цеха. Когда-то они работали в одной смене, Николай — загрузчиком сушил, Санька — дежурным слесарем. Впрочем, как оказалось, он работал там по-прежнему.

Николай не особо вслушивался в болтовню Гаврилова. Когда подходил трамвай, Санька как бы между прочим сказал:

— Слыхал, у Андрея, твоего напарника, вроде инфаркт…

— Как инфаркт? — ему стало не по себе.

— Сердце не выдержало, екнуло…

— Ерунда какая-то, ему же сорок лет всего.

— Ну и что — сорок, сердце — это не лебедка, его маслом не смажешь…

«При чем здесь лебедка, — подумал Николай, — нет, ерунда. Брешет, что ли?»

— Врешь?

— Ну-у… — Санька махнул рукой, не то отмахиваясь от напраслины, не то подтверждая, что врет.

— Так, «да» или «нет»?

— Брось ты, Колька, что мне врать? Сам подумай…

Николаю захотелось что-нибудь сделать, он ощутил какой-то неожиданный прилив сил и… и бешенства. Дать Саньке по башке — не то… Резко повернулся и пошел пешком к следующей остановке. Постепенно успокаиваясь, понял — идет в противоположную сторону.

Совсем недавно прошел дождь, дорога была слякотной, и Николай, успокоившись, стал корить себя, что не сдержался, было бы из-за чего нервничать — Андрей скоро все равно выпишется, да и не виделись они почти десять лет… Все брюки уляпались.

И все-таки что-то сдавилось в груди и не отпускало, какое-то дурное предчувствие, будто черная кошка перебежала дорогу, — и не веришь в приметы, а тревожно.

А потом всю дорогу до Рыбакова вспоминал, что знал об Андрее.


Андрей Долгов родился как Иисус, неизвестно от кого, у их матери было трое сыновей и все от разных отцов. Жила мать Андрея в бараке заводского поселка. Бедно жила, и в войну с малолетними сыновьями ей, конечно, досталось. Помнится, каждый год Андрей с братьями ходили на кладбище. Все трое чтили мать.

В бараке Долговы жили до тех пор, пока старший брат женился и завел ребенка. Вшестером в одной комнатушке, да еще ребенок — этакое и представить невозможно. Отсюда, наверное, стремление Андрея обеспечить своих сыновей, семью, достичь максимума, отсюда и постоянство в работе и какое-то преклонение перед женой-матерью. В общем, все это жизненно, кондово, и понять Андрея не так уж трудно.

Отсюда и доброта в парне, который шутя кулаком пробивал прессованную дверную плиту. Все понять можно. Вкалывал, чтоб сыновья не видели того, что видел он, выросший на военных разносолах, ну и надорвался…

Можно понять, покрутить мозгами и понять… Но почему самому так больно и стыдно? И за что? За белую рубашку и лакированные штиблеты, за чувство победы над жизнью, победы, к которой стремился, добивался, ради которой многое перетерпел. Тоже вкалывал ради этой самой победы, ради сегодняшнего дня, протирал штаны в университете, подрабатывал сторожем. И вот на тебе — стыдно… Перед кем? И почему должно быть стыдно? Андрей надорвался, добиваясь победы, а он, Николай, все перенес.


…От Рыбакова они разошлись уже в первом часу ночи, в надежде не опоздать на последние трамваи.

И только выйдя из подъезда, глотнув влажного ночного воздуха, Николай вспомнил, что обещал матери долго не задерживаться. Подумалось: такова уж, видимо, судьба женщин-матерей — ждать. Мать ждала его, когда он был мальчишкой, и еще применяла к нему дедовские методы; потом, когда он вырос и стал пропадать на танцах, пыталась убеждать, с надеждой ждала из армии, с болью — с работы, с тоской ждала его приезда из столицы, а по приезде вот — с разных нужных и ненужных встреч.


В вагоне толклось порядком народу, видимо, трамваев давно не было, а люди возвращались со второй смены. Николай с удовольствием отметил, что помнит, ох как помнит эти вторые смены и последние трамваи, когда они с Андреем…

Да, Андрей, — подумалось. Жаль мужика. Но тревоги и стыда, мучавших его несколько часов назад, уже не было. Он даже хотел уверить себя, будто есть тревога, ведь они вкалывали вместе, и Андрей вытащил его из сушила, а в сушиле было 150 градусов, и Андрей порядком пообжегся. Но потом пришла мысль, что нехорошо нагнетать в себе жалость, если ее нет. Надо радоваться, что за окном звездная ночь, что он, Николай, — это он, а никто другой, что дома его ждет мать, что в Москве у него жена и скоро будет ребенок. Радоваться, и все тут…

— Привет, — дохнул кто-то в ухо.

Николай от неожиданности вздрогнул и оглянулся. Рядом стояла Нинка Еремина, по-цеховому — Корнет, так ее прозвали за усики под вздернутым носом. Еремина работала у них грузчицей, ездила на электрокаре не хуже других, и с работой, довольно тяжелой, справлялась как заправский мужик.

— Что молчишь? Не узнал?

Николай откашлялся:

— Узнал. Здравствуй!

— Ну, как жизнь? — хлопнула она его по плечу. Корнет, отметил про себя Николай, постоянно общалась с мужчинами, все-таки излишне возмужала. Раньше он этого как-то не замечал, а может, раньше и не было в ней мужской нахрапистости.

— Нормально живу, — ответил со скукой, ему уже порядком надоело повторять одно и то же.

— Вижу, что нормально… Откуда едешь-то, с поминок?

— Почему с поминок? — обиделся Николай. Бывает так, — встретишь человека, и разговаривать-то с ним не о чем, а он еще и с подковырками лезет. — От друзей еду.

— А я думала, с поминок. Сегодня напарника твоего, Андрея, похоронили. Да ты и его уже забыл, наверное.

— Как?! — отшатнулся Николай. — Мне Санька Гаврилов говорил — инфаркт, скоро выпишется…

— Так ты не знал?

— Нет, — Николай почувствовал, как кровь отливает от лица. — Саньку видел, тот говорит: инфаркт.

— Инфаркт — ерунда, он умер от рака. Вскрытие показало. А тут и инфаркт случился. Одним словом, в больницу его положили, а он в месяц и свернулся.

— Так ведь каждый год профосмотры были?!

— Были… Ладно, мне сходить.

Она сошла, он — на следующей остановке.

В окне их дома горел свет, мать ждала. Николай как-то бездумно дошел до сада, прошел вдоль забора, загребая свисающие через штакетник ветки сирени, и сел на скамейку перед воротами. Неожиданно почувствовал себя одиноким, всеми брошенным, как давным-давно, когда умер отец и на улице кто-то из пацанов обозвал его «безотцовщиной».


Кем же ему был Андрей, кем? Может, он заменил ему отца? Хотя не может быть. Он, Николай, уже отслужил в армии. Скорее, Андрей был старшим братом, который опекал его, помогал в работе и направлял в жизни. Да, он был братом, но слишком добрым братом, потому что не дал ему по физиономии, когда он, Белозеров Николай, говорил, что их работа — каторжная… Он позволил ему уйти, бросить цех, бригаду… А потом он бросил дом и… У Николая запершило в горле, он шмыгнул носом и, склонившись на руки, заплакал… И мать… он бросил. Да, не просто уехал, не просто оставил, он — бросил мать.

Он сидел на скамье и плакал, плакал, как в детстве, — то надрывно и глубоко, будто слезы идут из самой души, то стихал и лишь обиженно всхлипывал.

Он не видел, как свет в окне погас, не слышал, как вышла из ворот мать, — ей надоело ждать дома, и она решила посидеть на скамье у ворот, — ночи еще теплые.

— Коля, ты, что ли? — спросила она тихо.

— Я, мам… — всхлипнул он жалобно.

— А что ревешь-то? — она подошла к нему, обняла за голову и прижала к себе. — Случилось что-нибудь?

— Андрей Долгов умер, напарник мой по заводу, — он с трудом произнес имя Андрея, оно будто потрясло его изнутри. — Ан-д-рей… — он опять заплакал.

— Ну, вот… Умер, так ведь не так же реветь-то, убиваешься прямо. У нас вон на «задах» старик умер, так детки после похорон напились да песни всю ноченьку-то в огороде пели. Вот те и жалость. У старухи-то кровоизлияние было под глазом — так перенервничала… Там отец родной, а ты… напарник, небось десять лет и не вспоминал его, а тут разревелся. Ну, не реви! Не реви! — крикнула она. — Пойдем, умоешься. Вишь, разнервничался.

Он покорно встал:

— Пошли.


Умывшись, Николай ушел в свою спальную комнату, разделся и сел на разобранную уже матерью постель, потом встал и прошлепал в горницу, где на диване спала мать.