— Товарищ генерал, полковник Колесов полетное задание выполнил. При возвращении на базу произошло воздушное происшествие — отказали приборы. Так как обстановка была приближенной к боевой, решил сажать самолет.
— Приказ о катапультировании слышали?
— Слышал.
— Так какого черта? Ты думаешь, мне хочется за тебя гореть?
Полковник зевнул и, чтоб оправдаться, пробормотал:
— Нервное.
Но Михайлов уже «завелся»:
— «Нервное»! Ты, Колесов, с кем разговариваешь? Ты ему про Ерему, а он зевает. А?! — Михайлов оглянулся. Вокруг стояли солдаты и офицеры. — Ладно. Завтра поговорим, а то неудобно, ты понимаешь, при твоих подчиненных.
На другой день с утра Колесов в своем кабинете получал разгон от Михайлова. Полковник стоял на новом ковре, слушал и посматривал в окно. А за окном было солнечно, небо чистое, без единого облачка, вырастало из-за горизонта над степью голубое и высокое.
У клумбы возился Топорков, потому что закончил какой-то техникум, был специалистом по цветам и дело свое любил…
А когда человек любит — жить ему счастливо.
НА ПОКОСЕ
После обеда Игорек уснул на недометанном стоге. То есть спать он, конечно, не хотел, на стог залез утаптывать сено, а прилег совершенно случайно: дед ремонтировал волокушу, и работа временно стала.
Игорек лег в пахучее сено и, уже притомившийся за день, сразу погрузился в сладкий и теплый сон.
Он не слышал, как потерявший его старик кричал и стрелял в воздух из курковки, не слышал потому, что в это время рос, летал во сне над росистыми листьями и травами, сверкающими нитями паутины, в которой запуталось солнце.
Спал Игорек довольно долго, и когда проснулся, солнце уже заходило, красный шар его багрянил верхушки сосен, окружающих огромную поляну, бывшую когда-то лесосекой, а потом отданную под покосы.
То, что раньше здесь валили лес, можно было заметить сразу, — и потому, что сосны окружали поляну ровными стенами, образующими огромный прямоугольник, и потому, что в дальней от шалаша покосников стороне виднелись остатки барака лесорубов, которых старик называл «горемыками».
Проснувшись, Игорек сполз со стога, предусмотрительно захватив охапку сена, чтоб мягко было приземляться, и пошел к шалашу. Старика не было. Мальчик взял котелок и отправился к глубокой яме, из которой все косившие на поляне брали воду. Яма эта была вырыта в незапамятные времена теми же «горемыками».
Старик всегда, когда ставили кипятить чай, вздыхал и сетовал, что нет транспорта, — можно бы съездить к Катькиной горе и набрать воды из родничка. Игорьку было все равно — откуда вода, и он не вздыхал, но поддакивал на всякий случай, чтоб не опростоволоситься, не выказать свою детскую неосведомленность во вкусе воды.
Подходя к яме, он увидел старика, мешавшего зачем-то воду длинной свежевырубленной березовой жердиной. Спрашивать Игорек ни о чем не стал, раз надо деду помешать в этом прудике воду, значит, не зря, но подумал, что жердина тяжеловата, и собрался было высказать желание сбегать за сухим запасным древком для граблей, но тут старик оглянулся.
— О-ох! — Он аж присел. — Явился, пропащая душа, я уж думал…
— А я уснул на стоге, — чистосердечно признался Игорек и улыбнулся. — Ты меня потерял, деда?
— Вот ищу, думал, утоп…
— Не-е, я тебя на стоге ждал, ждал…
— Ждал он, — недовольно пробурчал дед и бросил жердину. — Утони ты, с матерью твоей не расплатишься. — И неожиданно для мальчика рассердился: — Чтоб духу твоего у етой ямы не было!
— Ты что это, деда? — обиделся Игорек. — Кричишь как в лесу.
Старику стало неловко перед самим собой, что не сдержался. Он покрутился-покрутился, будто что-то высматривая, подобрал кусок какого-то провода, потом топор и уже примирительно сказал:
— Ладно, хватит болтать, надо стог дометывать.
Взболтанная вода была мутной и на чай не годилась. Игорек вздохнул и спрятал котелок за спину.
— Пошли.
Вдвоем они накладывали сено на волокушу и волокли копешки к стогу, из которого торчала длинная, посеревшая от времени верхушка стожара. Потом Игорек лез на стог утаптывать, а дед деревянными тройчатыми вилами подавал ему сено. Работа спорилась. Игорек топтался на стоге, определяя, в каком месте надо сена положить побольше, чтоб травинка лежала к травинке и влага меж ними не проникала, и перетаскивал в эти места охапки, поеживаясь от щекотки попавших за ворот сухих листочков. Дело его было ответственным, даже главнее дедова, и Игорек старался вовсю.
Но завершить в этот день стог им не удалось. Старик устал, они отдохнули, а там уже сумерки сгустились, и дед махнул рукой:
— Ладно, хватит, всю работу не переделаешь, на сегодня — шабаш. — И, забыв о своем грозном предупреждении, добавил: — Беги за водой, чай ставить пора.
Старик заваривал разные травы: здесь были и зверобой, и лесная мята, и листики иван-чая — и напиток получался ароматным и вкусным.
Игорек любил их вечерние или, если судить по времени, уже ночные чаепития. Они сидели у костра и беседовали, старик любил поговорить, и пуще того нравились ему разные непонятные явления, ибо у него была теория, что и среднее образование, и высшее, и еще какие там есть — человека человеком не делают, пока он землю свою видеть, слушать и понимать не научился. Собственно, теорией это назвать будет слишком громко, просто старик чувствовал это, знал: чтобы человек не жил акулькой, надо ему в детстве растолковать все и всему научить.
Он учил Игорька, чему его самого учили давным-давно, учил, как орел учит свое потомство, лесной зверь свои зубастые чада. Это было для него естественно, потому что он вырос и познал мир без помощи школы и телевизора, без книг и газет. Он знал только одно, что все накопленное за века людской памятью ценно и обязательно должно быть передано по цепочке людей, от старшего — младшему. И передавал.
В этот вечер старик, видимо перенервничав за день, был не так разговорчив, как всегда, сидел молчаливый, нахохлившись, и только покряхтывал после каждой выпитой кружки. Он всегда так кряхтел и жаловался, что почки ему отшибли еще в молодости, когда «гулеванил», и поэтому, напившись с вечера чаю, утром он опухает и поясницу у него ломит. Каждое утро зарекался он в дальнейшем чаю много не пить, но вечером начинал кряхтеть, кряхтел и пил чай, успокаивая себя тем, что травы — они лечебные, и может, почкам вред совсем от другого.
Дед молчал и кряхтел после очередной кружки чаю, а Игорек придумывал, как бы подольститься к старику. Надо было что-то сказать, и он предложил:
— Деда, может, стог сверху брезентом прикрыть на ночь, вдруг дождь — промочит.
— Не промочит, — старик запыхтел. — Ниче ему не сделается, и дожжа не будет.
— А ты откуда знаешь? — Игорьку было известно, что старик любит иногда прихвастнуть ногой-барометром, который ошибки не делает и лучше всякого метеоцентра предсказывает погоду.
И не ошибся. Старик, не углядев лести, самодовольно похлопал по ноге:
— Вот, немец удружил, лучше всякого погодного бюро. Только перед дожжем ого-го как разболится, ну, не дай бог…
— Кротовой землей греть надо, когда болит, — авторитетно заметил Игорек.
— Пробовал, не помогает, — старик покряхтел и подставил кружку. — Хватит-хватит. Ишь набуровил, ну, да, может, оно к лучшему. Да-а, не помогает земля. Говорят, коровьи говяхи хорошо, да боюсь.
— А что? — Игорек был сыном своего делового века, знал слабые стороны собеседников и умел пользоваться своими знаниями.
— Да твою прабабку, Надежду, ведь залечили… Свинкой она болела. Старухи шею ей все навозом мазали, мазали, а она, Надежда-то, возьми и умри, вишь, как повернулось. А кому и легчает… Ну, я не пробовал, не скажу. Говорили мне, муравьев попробовать, да страшно, уж больно жгут.
— Жгут?! — изумился Игорек.
— Жгут… — подтвердил старик и подозрительно посмотрел на мальчика: не смеется ли, но, не заметив фальши, продолжал: — Я как-то пчелку попробовал, так ведь неделю, почитай, нога как бревно была. Ну их, пока терплю, а там уж видно будет. А ты че про болезни-то заладил, как старик, тебе еще и думать об их рано, а ты муравьи да говяхи…
— Я про говяхи и не говорил! — обиделся Игорек. — Я тебе про кротовую землю сказал.
— Ну те вместе с этой землей, спать давай.
— Рано, деда! Ты бы хоть рассказал чего-нибудь, — заканючил Игорек, выспавшийся днем и представивший, что нужно лезть в шалаш, выгонять комаров, причем один обязательно где-нибудь притаится, будет зудеть над ухом и спать не даст.
— Все уже сказано.
— А про Катькину гору!
— Да что про нее и сказывать-то? Ну, гора и гора.
— А Катька?!
— И Катька была баба как баба. Жила себе вон за шиханом в станице, знаешь шихан-то что по-над озером?
— Знаю.
— За ним станица раньше была, потом все разъехались, ну и стоят там одне развалины. — Старик, начав рассказ, разохотился, и недовольный тон его сменился плавным повествованием, каким умеют рассказывать только пожилые люди о давно забытых временах. — Жила она в станице, жила, а тогда только революция еще прошла, прокатилась по земле и тут еще гражданская, Колчак… А Катеринин-то был в красных. Понаехали в станицу каратели. Катерину в домишке ихнем закрыли да и подожгли, а дитенка ее, совсем сосунка, к журавлю колодезному привязали за ноги да в колодец и макали, пока совсем не захлебнулся. Вот… Домик-то у Катерины маленький был, старый, сухой, как порох сгорел, а она в подполье укрылась, ее потом откачали. Только не знаю, то ли, что дитенка убили, то ли от угару… она и свихнись…
Старик замолчал, будто припоминая что-то; он и не задумывался, что мальчику рано слушать такие рассказы, для него, вросшего в жизнь, как камень в землю, не было ничего запретного, ибо все, им рассказываемое, было правдой и только правдой, а на правду запретов быть не может.
Игорек в нетерпении заерзал, и старик почувствовал интерес слушателя, но для важности и куражу покряхтел и опять протянул кружку, хотя