{497}. Высказывались даже более жесткие оценки: «Польша своим криком и дерзким поведением вынудила Германию выступить»{498}. Однако подобные настроения вряд ли преобладали. Как вспоминал позднее К. Симонов, «когда началась война немцев с Польшей, все мое сочувствие так же, как и сочувствие моих товарищей по редакции военной газеты, где мы вместе работали, было на стороне поляков, потому что сильнейший напал на слабейшего и потому, что пакт о ненападении пактом, а кто же из нас хотел победы фашистской Германии в начавшейся европейской войне, тем более легкой победы? Быстрота, с которой немцы ворвались и шли по Польше, огорошивала и тревожила»{499}.
Вместе с тем вступление советских войск в Западную Украину и Белоруссию и последовавшее присоединение этих областей к СССР было встречено скорее одобрительно. Одни рассматривали это как возможность распространения социализма на новые территории, другие же — как восстановление законных границ и интересов России. Академик В.И. Вернадский, в частности, записывал в дневнике в октябре 1939 г.: «…политика Сталина — Молотова реальная, и мне кажется правильной государственно русской»{500}.
Подобная позиция отнюдь не была исключением. Как подчеркивает В.А. Токарев, отношение таких видных историков, как Ю.В. Готье, Б.Д. Греков, В.И. Пичета, Е.В. Тарле к разделу Польши демонстрирует их поддержку пропагандистских акций сталинского руководства. С одной стороны, большинство из них придерживалось «великорусской» точки зрения, рассматривая Западную Украину и Белоруссию как осколки Киевской Руси и тем самым находя историческую справедливость в их присоединении. Хотя присущие им либеральные взгляды не позволяли безоговорочно соглашаться с политикой Сталина, это не помешало им принять самое активное участие в пропагандистской кампании по поводу «воссоединения» Украины и Белоруссии{501}.
Надо сказать, что эта пропагандистская кампания, которую подготовило и провело советское руководство, в целом достигла своей цели{502}. Как отмечал К. Симонов, сказалась атмосфера напряженности в советско-польских отношениях последних десятилетий. Кроме того, отодвигалась западная граница, было предотвращено соглашение между Гитлером и западными державами, которого так боялось советское руководство. К тому же ни Англия, ни Франция, объявив войну Германии, вопреки своим обещаниям так и не пришли на помощь Польше. Неудивительно поэтому, что Симонов встретил вступление советских войск на территорию Польши «с чувством безоговорочной радости»{503}.
Те же настроения владели и многими красноармейцами, которые участвовали в походе на Западную Украину и Белоруссию. Один из них в ноябре 1939 г. писал своему другу, тоже красноармейцу, в Ленинградский военный округ: «В этом году и мне пришлось идти в рядах непобедимой славной Красной армии вызволять от гнета помещиков наших братьев украинцев и белорусов». Другой гордо заявлял: «О международной обстановке не забываем и всегда готовы по зову правительства выступить на защиту своих священных границ, а так же для освобождения трудящихся любого государства, которые хотят мирной жизни»{504}.
Что же касается остальных советских граждан, то одни из них в ходе выборов в ноябре 1939 г. интересовались, на каких основаниях присоединили Западную Украину и Белоруссию, в то время как другие высказывали недоумение: «Почему при определении границ Варшава осталась у Германии»{505}. И многие приветствовали «освобождение народов западной Белоруссии и Западной Украины от ига капиталистов и помещиков бывшей Польши… ига панских панов [так в документе — авт.], которые годами издевались над его [народа] кровной землей и не давали процветать ныне освобожденной нами — советским народом — новой молодой республике»{506}. Впрочем, среди самих «освобожденных» отмечались и иные настроения — так, некий сельский учитель из Вилейского района заявил, что «Красная армия освободила народ Западной Белоруссии и Западной Украины не от нищеты и бесправия, а от хорошей жизни»{507}. И такие высказывания были отнюдь не единичными.
Как бы то ни было, казалось, «польский вопрос» разрешен историей раз и навсегда. В конце 1939 г. в Свердловске был конфискован весь тираж брошюры «Письмо обкома МОПР», вышедшей тиражом 3000 экземпляров. Как писал начальник местного обллита, это было оправдано тем, что «материал не отвечает действительности (говорилось о германском фашизме и Польше как государстве)»{508}.
Одно из немногих исключений составлял председатель Оборонной комиссии Союза писателей Всеволод Вишневский, имевший в те годы доступ к закрытой для других информации и регулярно общавшийся с крупными военными деятелями, в том числе с наркомом обороны К.Е. Ворошиловым. Уже 1 сентября 1939 г. он записал в дневнике: «Возможно, что в нужный момент мы объявим лозунг “восстановления Польши”, найдем кадры народные, демократические и т. п. в самой Польше, перетянем на свою сторону ряд элементов. Нас предпочтут немцам»{509}.
Подписание в мае 1935 г. советско-французского и советско-чехословацкого договоров о взаимопомощи произвело в общем позитивное впечатление. Но с самого начала даже в положительных откликах сквозило явственное недоверие к возможным союзникам. «Капиталистам Франции сейчас воевать невыгодно, и, зная какую силу представляет Советский Союз, они заключают договор о взаимной помощи… Договор-то хорош, но как бы нас не обманули. Мы-то за них будем заступаться, а они-то за нас пожалуй нет», — так откликнулись москвичи на сообщение о заключении договора.
Впрочем, высказывалось не только недоверие к союзнику, но и неверие в подобные союзы вообще. «Факт заключения франко-советского соглашения интересен не как фактор мира. Ведь не задержали войны в 1914 г. тройственные соглашения. Не задержит войну и это соглашение. Соглашение интересно как признак того, что военные союзы вновь зарождаются и наступит тот день, когда Советский Союз отбросит мишуру красивых слов о кровавой бойне и призовет нас к последней справедливой войне…» — заявил инженер Московского лампового завода Лошук{510}.
Постепенно отношение к советско-французскому пакту становилось все более скептическим. В марте 1938 г. академик В.И. Вернадский записал в своем дневнике: «Агитаторы в домовых собраниях указывают, что, конечно, договоры есть с Чехословакией и Францией, но Сталин считает, что больше всего дорога жизнь людей и договоры можно толковать иначе»{511}.
По-прежнему одной из главных опасностей будущей войны представлялись экзотические виды оружия, в частности отравляющие газы и биологическое оружие. В декабре 1937 г. некий инструктор-ревизор предостерегал руководство Осоавиахима: «Мы в 1942 г. будем иметь 12 000 дегазаторов, а сегодня имеем 6000, это на страну с 200 мильонов жителей, по мысли правительства — тот костяк тыловой обороны, о который должны разбиться газовые волны фашизма?..» Характерен, однако, предложенный им рецепт — создание «Дегазационного управления во главе с начальником большевиком», что даст в результате «полное уничтожение в соцбыту капиталистических крыс и мух, пусть фашизм тогда попробует травить нашу пищу бактериями или заражать наш воздух микробами»{512}.
Впрочем, предлагались не только средства защиты, но и новые виды вполне наступательного вооружения. Так, некий «изобретатель-орденоносец» А. Майзель по собственной инициативе разрабатывал сразу несколько новых видов оружия, большей частью авиационного, например, «воздушную завесу» (истребитель высыпает множество специальных мелких бомб перпендикулярно строю вражеских бомбардировщиков), многопушечный истребитель, «двойную бомбу» (перед основной бомбой на телескопической штанге помещалась малая, которая должна была как бы «разрыхлить» броню, бетон и пр., повышая таким образом эффективность взрыва основной бомбы), «бомбу с рикошетом» (она должна была рикошетировать от поверхности воды, попадая в неприятельские корабли) и, наконец, воздушные противосамолетные торпеды и мины{513}.
Очередной всплеск военных ожиданий в 30-е годы был связан с печально знаменитыми московскими политическими процессами 1936–1938 гг. В откликах на решения трибунала постоянно встречались опасения — если обвиняемых приговорят к расстрелу, не осложнит ли это международное положение СССР и не навяжут ли в результате СССР войну{514}.
Иногда начало войны, хотя бы интуитивно, советские люди представляли себе довольно реалистично. Так, вспоминая свои предвоенные ощущения, ленинградка И.Д. Зеленская записала летом 1941 г. в блокадном дневнике: «Все считали Ленинград обреченным городом, городом на юру, слишком открытым и доступным в силу своего географического положения… Казалось всегда, что первые и самые страшные удары обрушатся именно на Ленинград…»{515}