— Ты що, не чув?
— А що мэни там робыть?
— Ось побачишь.
— Я вже побачив.
— Чого? — вскинулся на меня староста. — Добром тоби кажу!
— Ну, будэ, будэ… Пидемо, колы хочешь.
Я поднялся. Когда мы выходили в сени, в дверях дядя неожиданно перехватил меня сзади за руки и, тяжело задышав, крикнул:
— Шукай, Гришка, ну! Швыдче! В кышенях шукай!
Я вырывался, но староста был чертовски силен и грузно висел у меня на руках. Парень полез мне в карман, я ударил его коленом пониже живота, и, охнув, он повалился на бок. В руке его блеснул пистолет. Мой пистолет.
— Ось ты якый… — зарычал староста и, встряхнув меня, как мешок, с силой бросил остенку. В голове у меня помутилось, а через секунду он уже сидел на мне верхом и скручивал мне руки.
— Ой, лышенько! — голосила, всплескивая руками, хозяйка. — Що ж вы такэ робыте, Матвей Захарыч!
Связав мне руки, староста рывком поднял меня на ноги.
— Бисов сын! Дратыся?
Гришка тоже поднялся и, одной рукой прикрывая живот, с силой сунул мне кулаком в лицо.
— Пидожди, — отстранил его староста. — Поспиешь ще…
Так, со связанными за спиной руками, меня доставили в управу. Впереди торжественно шествовал староста, неся как неоспоримые улики пистолет и мои документы, рядом шагал Гришка.
В управе, грязной и захарканной комнате, под портретом Гитлера сидел человек. Поднявшись, как только мы вошли в комнату, он с любопытством оглядел меня и уступил старосте место за столом. Гришка, подойдя ко мне сбоку и примерившись взглядом, хватил меня по уху.
— Будешь дратыся? — спросил он и ударил меня ногой. — Будешь?.. Будешь?..
— Годи, Гришка, годи, — сказал староста. — Потим, пизнише.
Усевшись за стол, он раскладывал мои документы. Лицо его стало багровым и напряженным. Гришка неохотно отошел от меня.
— Та-ак, — сказал наконец староста и кивнул второму полицаю: — Достань лыста паперу, Петро Васильич. Протокол писаты будемо.
Петро Васильич неторопливо взял с окна толстую ученическую тетрадку, вырвал из нее листок, протянул старосте.
— Обшукаты б ще треба, — произнес за моей спиной Гришка.
— Вирно. Цэ вирно, — оживился староста. — Потруси йому кишени. — И вдруг спохватился: — Ни, пидожди, я сам…
Он подошел ко мне, тщательно обшарил мои карманы, выудив оттуда все, что представляло, с его точки зрения, интерес: нож, деньги, записную книжку, даже кресало.
— Часы ще, — сказал Гришка.
Староста снял и часы, послушал их ход, недовольно поморщился.
— Погань. Визьмы.
Он протянул их Гришке, и тот сразу же надел их на руку.
— Добрые ж вы стражники, — усмехнулся я.
Староста, глянув на меня исподлобья, промолчал, зашел за стол, опустился на скамью.
— Та-ак, — неопределенно промычал он и снова посмотрел на меня. — Фамилие?
— Слухайте, що вам вид меня треба? Що цэ за дурацки шутки? Развяжите мне руки, верните все, тоди я буду балакать!
— Твое фамилие, я пытаю!
— Там все написано, — кивнул я в сторону своих бумажек.
— Де? — переспросил староста. — Тут?
— Там.
— Выходыть, ты и е Харченко? Трохвым Ха- ритонович?
— Выходыть.
— З Колыбабинцив?
— А выдчепысь ты вид мэнэ… Завел одно и те ж, як попугай.
— Слухай, добром тоби кажу! — угрожающе произнес староста и, опершись о стол, тяжело приподнялся. — Жалкуваты будэшь!
— Як бы вы не пожалкувалы!
— Чого?.. Ох, слухай, хлопче! — Грохнув скамейкой, он вышел из-за стола и подошел ко мне. — Будешь говорить, чи ни?
— А я що делаю?
Староста заглянул мне в лицо злыми зелеными глазами. Перед моим носом возник огромный кулачище и, покачавшись, опять опустился. «Снова бить будут», — тоскливо подумал я.
— Ты тут шутки не шуткуй! — угрожающе сказал он. — Я сам з Колыбабинцив и того Харченку як облупленного знаю, розумиешь? Я всэ чисто знаю, всэ! Той дидусь ваш, Балицкий, знаешь дэ? Ось дэ вин в мэнэ сыдыть.
Староста похлопал себя по карману.
— Будешь говорить, чи…
Но тут зазвонил телефон, и староста недовольно снял трубку.
— Зеленивка слухае.
Начался долгий и бестолковый разговор, из которого выяснилось, что Зеленивка давно уже выполнила немецкое задание по сдаче продовольствия, но что с нее, несмотря на это, требовали дополнительно какое-то количество сала, шерсти, яиц.
Я не очень следил за этим разговором. Дела мои оборачивались худо. Уходя из города, я совершенно забыл, что двигаюсь теперь в направлении Баштанки и что поэтому с каждым шагом увеличивалась опасность встретить кого-либо из людей, лично знавших бывшего владельца моих документов. Кажется, так оно и случилось. Или староста ловил меня на пушку? Но тогда почему он усомнился в подлинности моих документов? Только потому, что хозяйка сболтнула относительно Кулишовки?
Прижимая к уху трубку, староста что-то орал в телефон. Я сидел на скамье. Гришка, опять прислонившись к притолоке, не сводил с меня глаз. Изредка он прикладывал руку к животу и вздрагивал. Второй полицейский, усевшись на табурет у противоположной стены, поглядывал на меня внимательным, изучающим взглядом.
Окончив разговор, староста повернулся ко мне, но тут же снова взялся за телефон. Крутанув ручку индуктора, он приложил к уху трубку. В его огромной лапище трубка казалась игрушечной.
— Вугринивка… Вугринивка… — гудел староста.
Вугриновка не отвечала, и староста опять принимался крутить ручку.
— Вугринивка? — вдруг оживился он. — Дивчинко, мени треба полицейску управу, будь
Потом он спрашивал какого-то «пана Радченко», и этого пана не оказалось на месте, тогда к телефону подошел другой пан, «пан начальник», и староста, вытянувшись в струнку перед телефоном, докладывал ему о задержанном им «подозрилом», об оказанном им сопротивлении и об отобранных у него пистолете и документах.
Видимо, пану начальнику было не до подозрительных, он принялся за что-то распекать старосту, и тот, вытянувшись еще больше и побледнев, испуганно таращил глаза.
— Да, так… Слухаю… Никак нет… Так точно…
Под конец начальник все же вспомнил и о подозрительном, ибо староста опять оживился и голос его снова зазвучал уверенно:
— Так в нього документы на им'я Харченки… Та вы ж того Харченко теж добре знаете, пане начальнику, вин колысь в Заготзерне працював… Ну да!.. Слухаю… Слухаю, пане начальнику!
Я так и не понял, какое распоряжение было отдано паном начальником, но меня отвели во двор и заперли в сарае. Руки мне забыли или не хотели развязать, и в кистях и в плечах я чувствовал уже страшную ломоту.
Едва только звякнул снаружи засов, как я принялся развязывать руки. Я изгибался, вытягивался, дергал суставы, но ремень только сильнее врезался в кожу, причиняя резкую боль.
Я понял, что горячиться не следует. Мне удалось нащупать узел и даже дотянуться до него мизинцем одной руки, но дальше дело не двигалось: ремень был туго затянут, и ослабить узел одним пальцем было невозможно. Тогда я принялся исследовать сарай: какой-нибудь гвоздь, осколок стекла, острая железяка помогли бы мне перетереть ремень. Я наткнулся на поломанное колесо, на штабель сухого кизяка в углу, нашел деревянное топорище, но ничего, что могло бы помочь мне.
Передвигаться, ощупывая землю, мне приходилось лежа на боку, опираясь то на один, то на другой локоть. В результате руки онемели так, что я перестал их чувствовать. Только плечи продолжали еще болезненно ныть.
Было тихо. Пахло прелым навозом и плесенью. Ворочался у входа и посапывал носом полицай. Залаяла и тотчас, будто испугавшись чего-то, замолкла собака. Эхо долго носило растерянный и одинокий собачий крик.
Усталый, измученный, я присел отдохнуть. Откинувшись к стене, я наткнулся связанными руками на что-то круглое и холодное. Я отдернул руки и некоторое время сидел неподвижно, боясь поверить удаче.
В висках шумно стучала кровь. Сонно промычала где-то корова. На другом конце села протяжно и едва слышно позвал кого-то женский голос.
Осторожно я вытянул пальцы и ощупал консервную банку. Она была вскрыта до половины, и рваный край ее отогнут кверху. Захватив банку двумя пальцами, я с трудом поднялся и укрепил ее во втулке сломанного колеса.
Это была чертовски трудная работа — перетирать ремень жестью, не видя ни связанных за спиною рук, ни банки. В нескольких местах я сильно поранился, и пальцы стали клейкими от крови. Банка то с грохотом выскальзывала из втулки, и мне приходилось разыскивать ее и снова укреплять, то загибалась крышка, и тогда ее надо было выпрямлять.
Наконец мне удалось выработать точное, короткое движение, и я почувствовал, что жесть врезается в ремень. Однако, когда я сделал несколько таких движений, острый край крышки погнулся или затупился, и банку пришлось снова переворачивать. Я проделал это два, и три, и четыре раза и только тогда, дойдя уже до конца отогнутой крышки, понял, что дело это совершенно безнадежное. Перерезать ремень мне не удастся.
Тупое, безысходное отчаяние овладело мной. Так глупо, так по-дурацки влипнуть, позволив обдурить себя этому безмозглому старосте! На кой черт вообще поперся я к этому Балицкому? Не нашел явок в городе, и дело с концом. Вернулся бы в плавни, и ни один пес не смог бы обвинить меня в том, что я не выполнил задания. И никто не пострадал бы от этого, так как я наверняка поспел бы до выхода отряда.
Идиот! Сам виноват во всем. А теперь сиди здесь, в темноте, с завязанными руками, как баран, терпеливо ожидающий, когда его повезут на убой.
Видимо, завтра меня доставят в эту Вугриновку, потом препроводят в гестапо и…
Через неделю, через две кто-нибудь придет к Тане и скажет: «Громова, Андрея твоего… Да, хороший был парень, и так глупо, ни за понюх табаку…» К старикам моим никто не придет. Да они, может быть, уже давно похоронили меня…
К чертям! Рано еще об этом думать!
Я снова нащупал банку и, ломая ногти, принялся разгибать загнувшиеся края крышки.
Не знаю, сколько времени прошло с той минуты, как меня втолкнули в сарай, когда снаружи послышались приближающиеся шаги.