Если однажды зимней ночью путник — страница 18 из 43

Ведь так я лишь накапливал одно прошлое за другим; накапливал и приумножал. И если одна жизнь казалась мне чересчур насыщенной, разветвленной и запутанной, чтобы постоянно таскать ее за собой, что же тогда говорить о нескольких жизнях, каждая из которых имела свое прошлое; и о прошлом других жизней, продолжавших наслаиваться друг на друга. Начиная жизнь заново, я знай приговаривал: ну все, спидометр по нулям, стираю с доски. Но стоило мне приехать на новое место, как уже на следующий день мои нули превращались в многозначное число, которое не помещалось на счетчике и занимало всю доску вдоль и поперек: то были имена людей, названия мест, перечни ошибок и промахов, – все, к чему я питал пристрастие и неприязнь. Как той ночью, когда мы искали подходящее местечко, чтобы спалить Жожо; бессонные фары рыскали в темноте, выхватывая стволы деревьев, скользя по морщинистым скалам. Показав на щиток, Бернардетта съязвила: «Послушай, только не говори, что в баке нет бензина». Точно: в этой суматохе я и не подумал заправиться. Теперь мы запросто могли застрять на полдороге – бензоколонки-то давно закрыты. Хорошо еще, что не успели подпалить Жожо, а то, чего доброго, заглохли бы неподалеку от костра – и бежать не имеет смысла: такую машину, как моя, разве бросишь, по ней нас мигом вычислят. Короче, пришлось залить в бак канистру бензина, которым мы собирались оросить голубой костюм Жожо и его шелковую сорочку с инициалами, и рвать когти обратно в город, прикидывая по пути, куда бы его сбагрить.

А я знай приговариваю: и не в такие переплеты попадали; ничего, живы будем – не помрем. Прошлое – что безразмерный солитер, свернувшийся где-то внутри меня. И не убывает от него, как ни тужься исторгнуть из себя невыносимые потроха и облегчиться во всех мыслимых клозетах: сидячих или стоячих, в тюремную парашу или в больничное судно, в отхожую яму палаточного лагеря или просто под кустиком, убедившись вначале, что оттуда не метнется змея, как тогда, в Венесуэле. Прошлого не перелицевать, как не изменить имени; сколько паспортов я поменял, сколько разных имен перепробовал – иные сейчас уж и не припомню, – но везде меня называли одинаково – Швейцарец Руди; куда бы я ни приезжал, как бы ни представлялся, обязательно находились люди, знавшие, кто я и что, хоть с годами я сильно изменился, особенно с тех пор, как башка облысела и пожелтела, как грейпфрут; а случилось это после эпидемии тифа на борту «Stjärna», когда из-за нашего груза мы не только не могли подойти к берегу, но и запросить помощи по рации.

В общем, все истории сводятся к тому, что прожитая жизнь у каждого одна-единственная, однообразно-плотная, как байковое одеяло, в котором не разнять сплетающие его нити. И если иногда в один из неприметных дней вдруг останавливаешься на каком-нибудь неприметном случае, как, например, на встрече с цейлонцем, предлагавшим мне крокодилий выводок в цинковой ванночке, я ни на секунду не сомневаюсь, что и за этим незначительным, заурядным событием кроется все прожитое до сего дня, мое прошлое, мои многочисленные жизни, которые я напрасно пытался оставить далеко позади, жизни, сливающиеся в конечном итоге в одну всеобщую жизнь; моя жизнь, продолжающаяся и в этом месте, откуда я решил никуда больше не трогаться, в этом домике с зеленым участком в пригороде Парижа, где я развожу тропических рыб – тихое дело, предрасполагающее к размеренному, как никогда прежде, образу жизни, поскольку рыбок нельзя бросить без присмотра ни на сутки, а что до женщин, то в моем возрасте мужчина вправе и не впутываться в новые дрязги.

Бернардетта не в счет – тут совсем другой расклад. С ней мы обстряпали это дельце без сучка и задоринки. Как только я пронюхал, что Жожо снова в Париже и сел мне на хвост, я, не долго думая, сам сел ему на хвост и скоро вышел на Бернардетту; мне удалось переманить ее на свою сторону, и вдвоем мы все спроворили, да так, что он и не чухнулся. В нужный момент я раздвинул шторы, и первое, что я увидел – спустя столько лет после того, как мы потеряли друг друга из виду, – был его толстый волосатый зад, сновавший между ее белых ляжек; затем – аккуратно причесанный затылок, уткнувшийся в подушку рядом с ее бледноватым лицом, отодвигающимся наискосок, чтобы позволить мне спокойно нанести удар. Все было кончено в два счета; он даже не успел обернуться и узнать меня; узнать, кто это испортил ему всю обедню; возможно, он и не почувствовал, как перешел границу, разделяющую ад живых и ад мертвых.

Оно и лучше, что я заглянул ему в лицо уже после его смерти. «Игра окончена, старый ублюдок», – проговорил я чуть ли не ласково, пока Бернардетта одевала его как живого, не забыв и о паре черных лакированных штиблет с замшевыми носками, ведь нам предстояло вывести Жожо на улицу, делая вид, будто он нализался до бесчувствия. Мне вспомнилась наша первая встреча, тогда, много лет назад, в Чикаго, в лавке старухи Миконикос; меня еще провели в подсобную комнатушку, заваленную бюстами Сократа; тут-то я и смекнул, что мой барыш со страховки от поджога я вложил в его ржавые игровые автоматы и что на пару с этой хрычовкой, паралитичкой и нимфоманкой он крутил и вертел мною как вздумается. Накануне я прогуливался по дюнам, смотрел на замерзшее озеро, вдыхал свободу. Такого со мной давно не случалось. И вот, всего за сутки, пространство вокруг меня снова стало сжиматься; теперь все решалось в какой-то вонючей городской трущобе между греческим и польским кварталами. В моей жизни было много крутых поворотов, но именно с того дня я продолжаю сводить с ним счеты; именно с того дня счет моих поражений продолжал непрерывно расти. Даже сейчас, когда трупный душок начинает пробиваться сквозь запах его дрянного одеколона, я сознаю, что наша игра еще не закончена, что мертвый Жожо может снова погубить меня, как не раз губил при жизни.

Выхватывая из памяти целый пучок историй, я намеренно хочу приправить мой рассказ другими историями, которые мог бы рассказать и, наверное, расскажу, а может, когда-то уже рассказывал; я хочу создать космос, заполненный историями; они – не что иное, как время моей жизни; здесь можно двигаться в любом направлении, как в космосе, открывая для себя все новые истории; прежде чем их рассказать, желательно рассказать другие; поэтому с какого бы мгновения или места мы ни начали, повсюду мы встретим одинаково плотное повествование. Более того, когда я всматриваюсь в то, что осталось за рамками основного повествования, я вижу необъятную пущу, настолько густую, что она не пропускает даже свет; этот повествовательный материал куда богаче, чем выдвинутый мной на первый план сейчас; и не исключено, что следящий за моим рассказом несколько разочаруется, убедившись, что основное его русло разветвляется на множество мелких протоков, а вместо главных фактов до него долетают лишь слабые их отголоски; не исключено и то, что именно такого эффекта я и добивался, принимаясь за этот рассказ; или что это особый повествовательный прием, который я пытаюсь применить, или проявление сдержанности, выражающейся в том, что я слегка приуменьшаю мои подлинные возможности рассказчика.

Чтó, если хорошенько приглядеться, есть признак настоящего, несметного богатства; скажем, будь в моем распоряжении только одна история, я бы стал расписывать ее и так и эдак и в конце концов все бы загубил, стараясь всеми правдами и неправдами выставить ее в наиболее выгодном свете; между тем, обладая, по сути, неисчерпаемым повествовательным запасом, я в состоянии подать мою историю спокойно и беспристрастно, вызывая порой некоторое раздражение и позволяя себе роскошь отвлекаться на второстепенные эпизоды, вдаваться в незначительные подробности.

Стоит скрипнуть калитке – в это время я нахожусь в сарайчике с ваннами в глубине сада, – как я спрашиваю себя, из которого прошлого пожаловал очередной гость, отыскавший меня даже здесь; возможно, это всего лишь прошлое вчерашнего дня, прошлое этого же пригорода – приземистый метельщик-араб: в октябре он начинает ходить по домам, раздавая новогодние открытки и прося подаяние; по его словам, весь декабрьский сбор прикарманивают дружки, ему-де не перепадает ни гроша, – или более далекое прошлое, преследующее старого Руди за калиткой пригородного тупика: контрабандисты из кантона Валлезе, наемники из Катанги, крупье из казино Варадеро времен Фульхенсио Батисты.

Бернардетта не имела ничего общего ни с одним из моих прошлых. Она и не подозревала о старых счетах между мной и Жожо, вынудивших устранить его таким немилосердным образом. Скорей всего, она думала, что я пошел на это ради нее, после того как она поведала мне о жизни, на которую он ее обрек. Ну и, конечно же, ради денег, и немалых, хоть я еще не был уверен, что они у меня в кармане. Короче, нас сближали общие интересы. Бернардетта из тех, кто все схватывает на лету: или мы вместе выпутываемся из этой передряги, или вместе пропадаем ни за понюх табаку. Нечего и говорить, что у Бернардетты были совсем другие планы: когда такая девушка, как она, хочет чего-то добиться в этой жизни, она должна подыскать себе родственную душу; коль скоро она попросила избавить ее от Жожо, значит, решила поставить меня на его место. На моем веку таких случаев было хоть отбавляй; и ни один не кончался добром. Поэтому я отошел от дел с твердым намерением ни за что больше к ним не возвращаться.

И вот когда мы собирались начать наши ночные похождения и пристроили Жожо, одетого с иголочки, на заднее сиденье моей машины с открытым верхом, а она уселась впереди, рядом со мной, и подпирала его, вытянув руку назад; когда я собирался завести мотор и тронуться, она перекинула левую ногу через рычаг переключения передач и водрузила ее на мою правую ногу. «Бернардетта! – вскрикнул я. —Ты что? Нашла время!» Она объяснила, что я выскочил из-за штор крайне не вовремя и прервал ее тогда, когда прерывать вообще-то нельзя; так что теперь – неважно, с тем или с другим, – она должна возобновить все именно с того момента и дойти до самого конца. По ходу своего объяснения Бернардетта придерживала одной рукой мертвеца, а другой расстегивала мне брюки. Так, втроем, мы скрючились в моей тесной машине на общественной стоянке в Фобур Сент-Антуан. Раскорячив свои – скажу откровенно – стройненькие ножки, она оседлала мои колени и накрыла меня, едва не задушив, мягкой лавиной пышных грудей. Жожо то и дело заваливался на нас, но Бернардетта внимательно следила за тем, чтобы его отстранять; ее личико оказывалось в нескольких сантиметрах от лица покойника, смотревшего на девушку слепыми белками вытаращенных глаз. Что до меня, то я был застигнут врасплох; физическая реакция шла сама по себе, гораздо охотнее подчиняясь ей, чем моей перепуганной душе; я мог даже не двигаться – она все делала сама; в это мгновение я понял, что это был некий обряд, которому она придавала особое значение, обряд на глазах у мертвеца; я почувствовал, что мягкий, цепкий зажим становится все туже и мне из него уже не вырваться.