Если однажды зимней ночью путник. Том III — страница 15 из 57

Я слегка разочарован, ведь она не сказала мне даже спасибо.

— Здесь не то место, где можно лечь и смотреть на небо. Ни днем, ни ночью. Поверьте, я в этом кое-что понимаю.

Как в промежутках между железными ступеньками моста, в паузах между репликами нашего диалога обнажается невосполнимая пустота.

— Вы знаете, как надо смотреть на небо? А вы случайно не звездочет?

— У меня другая обсерватория, — показываю я на артиллерийские эмблемы в своих петлицах. — Целыми днями я наблюдаю за полетом снарядов во время артобстрелов.

С эмблем ее взгляд переходит на отсутствующие у меня погоны, затем на полузаметные знаки отличия, вышитые на рукавах, — Вы с фронта, лейтенант?

— Алекс Циннобер, — представляюсь я. — Не уверен, что ко мне можно обращаться по званию. В нашем полку все звания отменены; правда, распоряжения постоянно меняются. Пока что я просто боец с двумя нашивками на рукаве, вот и все.

— А меня зовут Ирина Пиперин. Так меня звали и до революции. Как будут звать дальше — не знаю. Я была художником по тканям, и пока ткани не появятся снова, буду разрисовывать воздух.

— После революции одни изменились настолько, что их невозможно узнать; другие, наоборот, остались такими, как прежде. Видно, они были готовы к новым временам. Не так ли?

Ирина не отзывается.

— Если, конечно, — добавляю я, — их не оградит от изменений полный отказ от изменений. Это и есть ваш случай?

— Я… Скажите сначала, насколько, по-вашему, изменились вы?

— Ненамного. Я сохранил понятие былой чести и всегда подам руку покачнувшейся даме, даже если никто теперь за это не благодарит.

— У каждого бывает минутная слабость — и у мужчин, и у женщин. Не исключено, лейтенант, что мне еще представится возможность отплатить вам за вашу любезность. — В ее голосе прозвучала горечь, почти обида.

На этом диалог, сосредоточивший на себе столько внимания и заставивший ненадолго позабыть об исковерканном городском пейзаже, мог бы прерваться: все те же военные обозы потянулись через площадь, страну и страницу, разъединив нас; а может, это были все те же очереди несчастных женщин перед магазинами или бессменные колонны рабочих с транспарантами. Ирина уже далеко; шляпка с розочкой плывет по морю серых шапок, касок, платков; пытаюсь догнать ее, она не оборачивается.

Далее следует несколько абзацев, пестрящих именами генералов и депутатов; сообщающих об организации обороны и положении на фронтах, о расколах и слияниях представленных в Совете партий; сдобренных сводками погоды: о проливных дождях, инее, облачности, холодных северных циклонах. Все это, однако, подается лишь в качестве гарнира моего душевного состояния: я то беспечно отдаюсь на произвол судьбы, то угрюмо замыкаюсь в себе, сосредоточиваясь на неотступной мысли, словно происходящее вокруг нужно только для того, чтобы я мог замаскироваться, спрятаться, словно только для этого повсюду воздвигаются баррикады из мешков с песком (город как будто готовится к уличным боям), устанавливаются противотанковые надолбы, на которых активисты разных течений расклеивают по ночам листовки, мгновенно размокающие от дождя и совершенно неразборчивые из-за набухшей бумаги и потекших чернил.

Всякий раз, проходя мимо роскошного особняка, где разместился Комиссариат тяжелой промышленности, я говорю себе: «Надо бы зайти проведать Валерьяна». Я повторяю эту фразу со дня приезда. И каждый день откладываю свое намерение: мешают неотложные дела. А еще говорят, что для кадрового военного у меня слишком много свободного времени. В чем заключаются мои обязанности — не вполне понятно. Я вечно мотаюсь по управлениям Генерального штаба; в казарме меня видят редко, словно я не числюсь ни в одном подразделении, да и за рабочим столом не просиживаю дни и ночи напролет.

Другое дело Валерьян. Он-то из-за стола просто не встает. Вот и сегодня, когда я наконец поднялся к нему, он тут как тут — на рабочем месте. Однако занят отнюдь не текущими вопросами, а чистит револьвер. Завидев меня, Валерьян усмехается в густую щетину:

— Ага, и ты туда же — в капкан. Вместе с нами.

— А ну как я сам расставляю капканы?

— Какая разница: в каждом капкане свой капкан; один в другом и захлопнутся. Все разом. — Сдается, он хочет о чем-то меня предупредить.

Особняк, в котором расположились отделы Комиссариата, принадлежал известному роду, сколотившему на войне солидный капитал. После революции особняк был конфискован. Часть прежней обстановки — грубоватая роскошь — застряла в доме и перемешалась с мрачной казенной мебелью. Кабинет Валерьяна уставлен будуарными китайскими аксессуарами: тут и расписные вазы с драконами, и лакированные шкатулки, и шелковая ширма.

— Кого, интересно, ты намерен заманить в эту пагоду? Уж не восточную ли царицу?

Из-за ширмы выходит женщина: короткие волосы, халат из серого шелка, молочного цвета чулки.

— Революция революцией, а у мужчин одно на уме, — говорит она. По саркастическому тону я узнаю прохожую с Железного моста.

— Вот видишь! Каждое наше слово ловят чуткие уши… — хихикает Валерьян.

— Революция не придирается к мечтам, Ирина, — отвечаю я.

— Но и не спасает от кошмаров, — парирует она.

— А я и не знал, что вы знакомы, — вмешивается Валерьян.

— Мы повстречались во сне, — говорю я. — В тот момент, когда падали с моста.

— Нет. Каждый видит свой сон, — замечает Ирина.

— И умудряется проснуться в таком укромном местечке, где нечего бояться головокружения, — не унимаюсь я.

— Сейчас от всего голова кругом идет, — произносит Ирина, берет собранный Валерьяном револьвер, разглядывает его, прищурившись, смотрит в ствол, точно проверяя, хорошо ли он вычищен; крутит барабан, вставляет в гнездо патрон, оттягивает собачку, подносит ствол к глазу, вращая барабан. — Как бездонный колодец. Я слышу зов пустоты, чувствую соблазн нырнуть в нее, окунуться в призывную темноту…

— Эй-эй, полегче с оружием! — восклицаю я, протягивая руку, но Ирина наставляет револьвер прямо на меня.

— Что? Вам можно, а женщинам нет? Истинная революция свершится тогда, когда оружие перейдет к женщинам.

— А мужчины останутся безоружными? По-твоему, это справедливо, товарищ Пиперин? Для чего вообще женщинам оружие?

— Для того, чтобы занять ваше место. Мы будем сверху, а вы снизу. Хоть немного почувствуете, что значит быть женщиной. А ну давай туда, поближе к своему дружку, — командует она, по-прежнему держа меня на мушке.

— У Ирины заранее на все готов ответ, — предупреждает Валерьян. — Так что спорить бесполезно.

— Ну и? — спрашиваю я у Валерьяна в ожидании, что он вмешается и прекратит эту глупую шутку.

Но Валерьян, точно в прострации, смотрит на Ирину отсутствующим взглядом, как человек, отдавшийся на милость победителя; он предвкушает наслаждение от безоговорочного подчинения ее воле.

В кабинет заходит курьер Военного Командования с депешей. Открывшаяся дверь скрадывает Ирину. Она исчезает. Валерьян как ни в чем не бывало принимает посетителя.

— Послушай… — спрашиваю я, едва мы можем говорить. — Что это за шуточки?

— Ирина никогда не шутит, — отвечает он, не отрываясь от бумаг. — Вот увидишь.

С этой минуты время видоизменяется. Ночь постепенно растягивается. Ночи превращаются в одну сплошную ночь в ночном городе, исхоженном вдоль и поперек нашей, теперь уже неразлучной, троицей: сплошную ночь, увенчанную в комнате Ирины сценой по сути интимной, но вместе показной и откровенно вызывающей, обрядом тайного и жертвенного культа, которого Ирина является одновременно жрицей, божеством, осквернительницей и жертвой. Рассказ возобновляет свой прерванный ход; пространство его движения перегружено, плотно; в нем нет ни единой лазейки, куда мог бы просочиться ужас пустоты; за пологом, расчерченным геометрическим рисунком, среди разметанных подушек и валиков, воздух напоен запахом наших обнаженных тел: груди Ирины слегка выдаются на худощавом торсе; коричневые ареолы сосков пришлись бы к месту на более пышном бюсте; узкий, заостренный лобок выступает в форме равнобедренного треугольника (слово «равнобедренный», однажды соотнесенное с лобком Ирины, наполняется для меня такой чувственностью, что я не в состоянии произносить его без внутренней дрожи). Ближе к центру сцены линии норовят надломиться, становятся извилистыми, как струйки дыма, поднимающиеся из жаровни, в которой догорают нехитрые пряности армянской бакалейной лавки: дурная слава курильни опиума стоила ей полного разгрома, учиненного мстительной толпой обывателей; начинают корчиться — линии, словно невидимые путы, связывающие нас троих; и чем яростнее мы выкручиваемся, пытаясь освободиться от них, тем крепче затягиваются и впиваются в нашу плоть их узлы. В глубине этого запутанного клубка, в основе драмы нашего негласного союза кроется тайна, которую я ношу внутри себя и не могу открыть никому, тем более Ирине и Валерьяну, — это порученное мне секретное задание раскрыть шпиона, внедрившегося в Революционный Комитет с целью сдать город белым.

В революционном вихре, пронесшемся той леденящей, ветреной зимой по улицам столиц, сметая все на своем пути, подобно урагану, рождалась скрытая революция, которой суждено было сокрушить могущество плоти и пола; так думала Ирина и убедила в этом не только Валерьяна, — сын уездного судьи, защитивший диплом по политической экономии, поборник учений индийских пустосвятов и швейцарских любомудров, он наперед готов был примкнуть к любой мыслимой доктрине, — но и меня, прошедшего куда более суровую школу и твердо знавшего, что совсем скоро нашим судьбам будет вынесен окончательный приговор, то ли революционным трибуналом, то ли полевым судом белых, и что два караульных взвода, с той и с другой стороны, уже поджидают нас с ружьями на изготовку.

Я пробовал увильнуть, забиться в средоточие спирали, где линии расползались, как змеи, следуя изгибам Ирининого тела, упругого и гибкого в своем медленном танце, подвластном не ритму, но причудливому сплетению и растеканию змеящихся линий. Две змеиные головы хватает Ирина обеими руками; две змеиные головы с упрямым ожесточением проявляют в ответ готовность к прямолинейному проникновению; она же, наоборот, стояла на том, чтобы основное усилие соответствовало гибкости рептилии, изогнувшейся для этого в немыслимой корче.