– Поздравляем вас также с присвоением звания генерал-майора!
– Лучше бы вместо звания дали мне пару свежих батальонов, – не удержался от резкости Каппель.
– А батальонов, батенька, нету, – сказал ему Брушвит. – Нету-с! Организуйте пополнение сами. Нас тоже можете поздравить. Мы только что вернулись из Уфы, где было решено создать новое российское правительство… Мы добились, чтобы нас тоже включили в его состав! – и добавил хвастливо: – Наши имена войдут в историю России.
И такую радость, такой восторг выражало лицо Брушвита, что Каппель не выдержал, отвернулся.
Золотой запас, стоявший в Самаре на запасных путях, даже не был выгружен из вагонов, на следующий день оба состава тихонько двинули в Уфу: руководители Комуча считали, что дело сделано: раз появилось единое правительство и Россия ныне стала единой, то, значит, и золото должно находиться под мышкой у всесильных министров.
Каппель, далекий от политики и от подковерных игр, уже слышал о том, что едва ли не каждая деревня постаралась создать свое правительство – название, конечно, высокое – «правительство», только цели у каждого правительства были мелкие, маленькие, на уровне ночного горшка. Правительства эти не признавали друг друга, обменивались официальными уколами, поливали всех и вся грязью, считая, что газетная бумага, даже самая плохонькая, все выдержит. Под спасением России эти правительства зачастую понимали спасение самих себя и собственных карманов.
Наконец, в Уфе собралось несколько правительств – так и охота назвать их правительствами в кавычках: Самарское, Омское, Владивостокское, Екатеринбургское, депутаты Учредительного собрания – те, которые к этому моменту остались живы, представители духовенства и казачества – в общем, большая топтучка. Но гора родила маленькую мышь. Каппель понимал, что никогда эта «мышь» не сможет нормально работать и управлять огромной Россией.
Как только эти умные господа не понимают такую простую штуку, и сейчас, когда все трещит, ломается, горит, дымится, вот-вот вообще опрокинется и рухнет в тартарары, они пребывают в радужном, радостном состоянии, будто в канун Рождества.
Увы, никто из пятерых членов «Учредилки», обосновавшихся в Самаре, этого не понимал.
К слову, Уфимская директория в полном составе так ни разу и не собралась.
С грустью оглядев эту кучку восторженных людей, Каппель вздохнул и, козырнув, покинул кабинет.
Но это было потом. А пока он терпеливо ждал разрешения двигаться вверх по Волге, на Нижний Новгород.
До него уже дошли слухи, что Комуч объявил мобилизацию в Народную армию – по ее уставу Каппель командовал теперь не полком, не дивизией, не отрядом, а дружиной; второй такой дружиной командовал – и очень умело – генерал Бакич; чехословацкий же полк – дружиной его сделать не удалось – успешно воевал под командой капитана Степанова. Впрочем – бывшего капитана. Это в Самаре, во время игры в «русскую рулетку» Степанов был капитаном, а сейчас его произвели в полковники.
Мобилизация была объявлена на бумаге – на деле же ее никто не проводил. Все было пущено на самотек, и мобилизация тихо почила в бозе.
Каппель, теряя дорогое время, продолжал ждать приказа двигаться на север, на Нижний, а потом и на Москву. Однако приказа все не было и не было, и Каппель, усталый, с красными веками, нервничал: он в эти дни очень плохо спал, погода стояла душная, вагон днем раскалялся донельзя, превращаясь в гигантскую кастрюлю, ночью не успевал остывать, и в него устремлялись комары. Они раздражали особо. Денщик наломал веток полыни, поставил их в крынку в большом служебном купе, где Каппель проводил заседания штаба, а также в купе, где он спал, но полынь действовала на комаров слабо. Иногда казалось, что от нее они делаются еще кусачее, яростнее, злее.
Обычно комары пропадают в здешних местах в конце августа – ни одного не найдешь, а тут продолжали держаться, летали целыми тучами, размножались… Этому способствовало затяжное летнее тепло, еще – июньские грозы, которые в восемнадцатом году гремели не только в августе, но и в сентябре.
Комучем были недовольны и офицеры. В роте поручика Павлова – после Казани Павлов принял под свое начало роту и ждал очередного воинского звания – появился новый офицер, капитан Трошин, который до этого работал в оперативном отделе штаба у полковника Петрова. Веселый, зубастый, с необычными пушкинскими баками, делающими его похожим на большого породистого пса, Трошин жаловался:
– Я ведь почему удрал на фронт из Самары, из штаба? Душно там, гнусно, гнилью пахнет. Учредиловцы офицеров ненавидят, обвиняют их во всех смертных грехах, но стоит только показаться на небе пороховой тучке – немедленно стремятся укрыться за наши спины. И посылают нас на смерть целыми батальонами.
Поручик, мало что понимающий в таких делах – для него все это были странные игры, – только качал головой да невнятно поддакивал:
– Да… Да… Да…
– Мы готовы отдать жизнь за Россию, за землю нашу, но за Комуч? – Трошин недоуменно разводил руки в стороны. – Нет, только Россия, Россия и еще раз Россия. И никакого Комуча. Тогда можно умирать. В противном случае – извините!
– Но вы ведь попали на фронт, где умирают. В Самаре же люди могут умереть только от перепоя и чесотки, – перестав поддакивать, неожиданно произнес Павлов.
– Смерти от чесотки либо от чужой перхоти, попавшей мне в суп, я очень боюсь, – сказал капитан, – офицер должен умереть в бою. Но и неразумная смерть в бою – это также страшно; как и смерть от чужой перхоти. Умирать можно – и должно! – только за свою Родину.
– Согласен, – сказал Трошину Павлов.
Поручик в эти дни загорел, стал совсем походить на цыгана, взгляд его был веселым, хотя нет-нет да и проскакивала в нем неясная тоска – наползало на глаза что-то темное, печальное, взгляд поручика делался тусклым.
Ильин, успевший хорошо узнать поручика, понимал, в чем кроется причина тоски, – в Варе Дудко. Сестру милосердия забрали в полк. Одна надежда – начнется наступление, и ее снова вернут в роту Павлова.
– Иногда, знаете, бывает очень охота напиться, – неожиданно произнес Трошин, – а видя бестолковость происходящего, напиться особенно. Хотя я боюсь одного…
– Чего? – машинально спросил Павлов.
– Похмелья. Очень жестокая штука – похмелье. Я, как японцы, совершенно не переношу похмелья.
– А что, разве японцы не переносят похмелья?
– Что-то у них в крови имеется такое, что неспособно перерабатывать алкоголь.
– У нас в имении управляющий был – большой дока по этой части – брал два стакана чая, растворял в нем пять столовых ложек меда и добавлял лимонный сок – через двадцать минут был здоров и свеж, как огурец, который только что сорвали с грядки.
– Завидую. – Трошин хмыкнул.
– Я даже взял у него рецепт, увез с собой на фронт. Но на фронте пить не пришлось – пришлось воевать.
– А я пытаюсь обходиться по старинке – рассолом. Капустным либо огуречным. Но помогает мало. Пробовал «кровавую Мэри». Если с помидорным соком – не помогает, если с куриным желтком, то – более-менее.
Поручик похрустел костяшками пальцев.
– Скоро начнется наступление – не до рассола будет, по себе знаю. Разговоры про выпивку и похмелье – это оттого, что мы застоялись. Честно говоря, я думал, что после взятия Казани мы на следующий день войдем дальше – красных надо бить, пока они не очухались… И как только они там, в Самаре, этого не понимают?
– Вы предполагаете, что предстоит поход?
– Я не предполагаю, я это знаю точно. Кожей чувствую.
Лицо Павлова неожиданно обрадованно вытянулось, глаза вспыхнули остро, белки высветлились, сделались блестящими, он даже стал выше ростом. Трошин оглянулся. По тропке, сбивая прутиком сохлые репейные головки, к ним шла высокая красивая девушка с пшеничной косой, перекинутой на грудь. Поручик одернул на себе гимнастерку, поправил ремень.
Хотя по решению руководства Комуча и пришлось снять погоны, отсутствие их нисколько не портило офицерскую внешность Павлова. Как говорится, офицер – он и в бане офицер.
Поручик устремился навстречу девушке. На ходу еще раз одернул, загоняя складки под ремень, гимнастерку, шаг у него сделался невесомо-летящим… Варя тоже вытянулась, становясь тоньше и выше.
Трошин, сделавший было стойку, угас – здесь ему ничего не светило.
Екатеринбург напоминал прифронтовой город: затемненные улицы, окна, плотно прикрытые ставнями, тусклые газовые фонари, зажженные, чтобы экономить электричество, свет их был настолько немощен, что не дотягивал до земли, таял по пути, словно снег в теплом воздухе. Из-под каждой подворотни раздавался злобный собачий лай.
Собак этих пытались и отстреливать, и морили мышьяком, как крыс, и объявляли «заготовку собачьих шкур для нужд местного населения», любившего зимой ходить в теплых пимах и сапогах (собачий мех, как известно, – самый лучший, не пропускает холода, недаром из него целых четыре десятка лет шили амуницию для участников полярных экспедиций), а тварей этих меньше не становилось.
Наоборот, их становилось больше.
Город был погружен в беспрерывный лай – разноголосый, захлебывающийся, сдобренный злобной слюной. Если прислушаться, то собачий лай можно было засечь не только в подворотнях, но и в подвалах, на чердаках, он доносится даже из брошенных пустых квартир – собаки поселились и там. Такое складывалось впечатление, что лает весь город.
По ночам на промысел выходили «гоп-стопники» – плечистые небритые мужики, побрякивающие метровыми цепями, намотанными на кулак, с финками, притороченными к кожаным поясам.
Увидев какого-нибудь приличного господина, идущего под руку с дамочкой, они орали зычно, во всю глотку:
– Стоп! – и дружно на онемевшую парочку: – Гоп!
Как правило, «гоп-стопники» оставляли мужчину в одном нижнем белье, все остальное сдирали безжалостно, могли даже и белье содрать, но если исподнее приванивало или было в пятнах, его не брали, иногда еще не брали из-за мужской солидарности – чем же гражданин революционной России будет прикрывать свое достоинство, женщин о