Если суждено погибнуть — страница 35 из 89

– Никаких нюансов, значит?

– Я не знаю, что это такое, но, по-моему, это… – Старик покрутил в воздухе растопыренными пальцами, будто держал крупное яблоко, затем заботливо, как нянька, подоткнул одеяло под ноги поручика, положил рядом кусок дерюжки, привычно хлопнул по нему ладонью, приглашая Варю: – Садитесь, барышня!

– Да я пройдусь, пожалуй…

– Чего-о? – Еропкин свел вместе брови. – С какой стати бить ноги, когда есть лошадь – это раз, и два – долго вы не продержитесь… Не пойму я чего-то… А? – он вторично хлопнул ладонью по дерюжке: – Пристраивайтесь, барышня! В ногах правды нет.

– Действительно, Варюша. – В голосе Павлова послышались просящие нотки, он сдвинулся к краю телеги, застонал от неловкого движения. – Садитесь!

Варя запрыгнула в телегу.

– Э-э, милый! – старик хлестнул вожжой застоявшегося коня. – Напшут, как говаривали польские повстанцы в моей молодости. Вперед!

Конь испуганно вздрогнул и едва не выломился из оглоблей, дед скоротил его все теми же вожжами, и телега проворно застучала колесами по неровной каменистой мостовой. Старик успокаивающе почмокал губами, осаживая коня, покачал головой, досадуя на самого себя.

– Чего это я? – пробормотал он. – Я ведь так ваше благородие растрясу. Не годится.

Телега сбавила ход. Старик покрутил головой из стороны в сторону и неожиданно вскинул над собой черенок кнута:

– Есть одна мысль!

Конь засек тень черенка и испуганно вздрогнул, хотел было пуститься вскачь, но дед привычно осадил его.

– Какая мысль? – спросила Варя.

– Да тут я в одном месте шарабан с рессорами приметил. Настоящий тарантас. На нем ехать будет мягче.

– А куда же девать телегу? – спросила Варя. – Жалко ведь.

– Жалко, – согласился дед, – но выхода у нас нету. Обратно будем ехать – обменяем.

Он взмахнул вожжами, подогнал коня, свернул в темный переулок, вдоль которого по обе стороны тянулись купеческие лабазы с прочными заборами на дубовых дверях.

– Стой! – выкрикнула Варя командно. – Не будем менять телегу!

Дед натянул вожжи, сощурился вопросительно:

– Это почему же?

– Тарантас слишком приметная штука. По тарантасу нас можно будет найти где угодно. И полковник Синюков обязательно обратит внимание.

– Это так, – подтвердил поручик.

Дед кнутовищем сбил набок картуз, почесал за ухом:

– М-да. А ведь действительно… – Он снова почесал пальцем за ухом и привычным движением кнутовища поправил на голове картуз. – Действительно, мало ли что… Нас по этому тарантасу и отстрелять можно будет. А ежели он сломается, то чинить его – ого-го! Запаришься. Штука старая, такие уже не делают, и мастеров-то, наверное, не осталось. Вот он какой коверкот нарисовался, однако…

Решили ехать все-таки на телеге – и привычнее это, и безопаснее.

А городок тем временем опустел совершенно, даже собаки и те попрятались по подворотням – все затихло, будто перед бедой. В некоторых домах даже ставни были прикрыты.

Тихо сделалось в городке, глухо. Многие жители не понимали, что происходит, кто кого бьет.

А русские продолжали бить русских. Осознание этого неподъемной тяжестью легло на душу. Каппель, сумрачный, с печальными глазами, ходил туда-сюда по вагону, мял мальцы.

У Каппеля сил было меньше, чем у Троцкого, у которого имелись даже бронепоезда, да и командующим к себе тот назначил толкового человека – полковника Генерального штаба Сергея Сергеевича Каменева. И все равно Троцкий не мог сдержать Каппеля, который шел по его тылам и громил их.

По данным Каппеля, Троцкий со своим штабом стоял в Свияжске, охраняли его бронепоезд и полновесный батальон пехоты – цель достойная. Каппель решил внести поправку в движение своих частей и ударить по Свияжску: подойти скрытно и ударить стремительно – в общем, сделать так, как умел это делать только он, при этом еще ни разу не проиграв.

Брал Каппель за счет умения, расчета, быстроты, способности появляться перед противником внезапно и также внезапно бить со спины, если это нужно было… И Тухачевский, и Троцкий считались с тем, что Каппель существует, что он – реальность.

Что же касается Тухачевского, то Каппель его очень хорошо понимал и относился с уважением – впрочем, это чувство было взаимным: Тухачевский к Каппелю также относился с уважением, как к достойному противнику. А вот Троцкий вызывал у Каппеля чувство брезгливости, с каким, наверное, всякий нормальный человек воспринимает, допустим, палача и за один стол с которым никогда не сядет и руки ему при встрече не подаст.

В середине августа Каппель послал в Самару бумагу, где изложил свои соображения по поводу того, как Троцкий и Тухачевский укрепляют Красную армию. Она, по его мнению, стала сильнее, дисциплинированнее, и операции, которые проводит теперь грамотнее прежних – недаром в ее штабах сидят столько «военспецов», имеющих в том числе и генеральские звания, – воевать с красными делается все труднее, в то время как у белых успехов становится все меньше, и вполне возможно, скоро вообще их не будет. При этом все их победы достигнуты лишь благодаря умению командиров – Бакича, капитана Степанова, командира Первого чешского полка поручика Чечека, произведенного недавно в полковники, капитана Вырыпаева и еще двух-трех человек… Но сам Комуч к этому не имеет никакого отношения…

Помощи от Комуча так никто и не дождался.

Троцкий не любил ночную темень. Эта вязкая опасная чернота, наполненная разными неприятными звуками, рождала в нем не то чтобы некий внутренний страх, а нечто другое, более тяжелое и сложное, у него даже руки покрывались от этого пятнами, дело поправлял лишь стакан доброго шустовского коньяка.

Выпил Троцкий коньяк залпом, сразу весь стакан, смакование благородного напитка считал вредной буржуазной привычкой, а все, что имело налет буржуазного, вызывало у Троцкого приступы ярости, он был готов все рвать и метать, мог даже схватиться за винтовку и пальнуть в кого-нибудь.

Человеком он был непредсказуемым, характер имел вспыльчивый. Он пытался понять Каппеля, разгадать секреты внезапных его успехов, вычислить направление партизанских рейдов, которые тот предпринимал, и много не мог понять. (Кстати, Троцкий был против всякой партизанщины в Красной армии. Сталин же и Ворошилов выступали за партизанские методы борьбы; по их мнению, всякие способы были хороши, лишь бы досадить белым; произошла нешуточная драка, в которой победил Троцкий, победил лишь потому, что на его сторону неожиданно встал Ленин.) Многое из того, что совершал Каппель – особенно по части тактики, – было непонятно Троцкому. И он злился, срывал свою злость на подчиненных.

Ночью же, с наступлением темноты Троцкий, словно человек, страдающий «куриной слепотой», преображался, делался тихим, искал защиты у тех, кого днем так яростно распекал.

Больше всего Троцкий боялся ночных налетов, для охраны выдвигал далеко от штабного вагона пулеметные расчеты, чтобы те могли достойно встретить возможных налетчиков, тем самым дать возможность штабу эвакуироваться. Под штабом Троцкий имел в виду самого себя, он бросил бы даже своего любимца Тухачевского, если б тот оказался в беде…

От ночных страхов спасал коньяк. Коньяк Троцкий любил.

В ту ночь он сидел один в большом купе, обитом темным атласом, и, разложив перед собою на столе закуску, пил коньяк. Иногда он приподнимался и пристально вглядывался в ночь, полную летних всполохов – тепло в восемнадцатом году держалось удивительно долго, осень должна была уже вступить в свои права, с заморозками и тонким льдом на воде, а ничего этого не было, лето затянулось, днем даже неподалеку грохотал гром… Впрочем, Троцкий насторожился – а вдруг это не гром, а грохот каппелевских орудий? Но оказалось – гром настоящий. Потянуло, как и положено в таких случаях, свежим ветром, несколько порывов были сильными, подняли на дороге пыль, но на большее запала у природы не хватило – гроза вместе с громом растеклась по пространству и растворилась.

Фонари на станции не горели – не было электричества, Троцкий приказал вместо лампочек зажечь керосиновые светильники.

Было видно, как по деревянному перрону, поскрипывая сапогами, прохаживались двое часовых, измеряли контролируемый отрезок: пятьдесят шагов в одну сторону, пятьдесят – в другую, потом часовые разворачивались и двигались навстречу друг другу, в середине перрона сходились и разворачивались вновь, каждый уходил в своем направлении…

Неподалеку страшновато, хриплым голосом заухал филин. Про филинов Троцкий знал одно: они предсказывают беду, голоса у них недобрые; православные люди, слыша крик филина, обычно молятся… У Троцкого нервно дернулся уголок рта – он не был ни православным, ни иудеем, ни мусульманином, ни в кого не верил, только в самого себя. Даже в Ленина и в того не верил.

Он допил бутылку до конца, поднял ее вверх донышком, вытряхнул себе на язык несколько капель – последние крохи этой жидкости всегда бывают ослепительно вкусны, словно сумели вобрать в себя всю сладость коньячной бочки, – с сожалением поставил бутылку на стол. Затем снова встал, взглянул за окно. Ночь была по-прежнему тиха и многозвездна, и зарницы продолжали полыхать.

Что-то душное, незнакомое сдавило Троцкому грудь, он закашлялся, покрутил головой, будто от боли, спросил самого себя со страхом: «Что это? Не туберкулез ли? Может быть, астма?» Врачей Троцкий не любил, ходить по медицинским кабинетам боялся.

Он поправил на себе гимнастерку, хотел было застегнуть воротник – все пять пуговиц были расстегнуты, но не стал этого делать, только поморщился пренебрежительно и, шатаясь, вышел из купе в соседнее помещение, большое, в полвагона, где стоял длинный штабной стол. Прокричал хрипло, незнакомым голосом, подзывая к себе дежурного адъютанта:

– Эй!

Адъютант, сидевший в тамбуре, в проеме открытой двери на табуретке, поспешно вскочил на ноги, вытянулся. Троцкий небрежно скользнул по нему брезгливым взором, остановил взгляд на табуретке:

– А чо это за доисторическое изделие?