– Какое доисторическое изделие? – не понял адъютант. – Это табуретка.
– Такой вагон, такая обстановка, – Троцкий повел рукой вокруг себя, пьяно покачнулся, – и вдруг – кухаркина колченожка. Грязная, в присохших птичьих потрохах и пятнах керосина. Тьфу!
– Простите, Лейба Давидович! – адъютант испуганно захлопал глазами, сделал рукой обволакивающее, описывающее пространство движение. – Жалко садиться на такую красоту. Ведь днем приходится бывать где угодно, кругом – грязь, грязь, грязь… Пристанет что-нибудь к штанам, сядешь потом на эту дивную обивку – останется пятно. Не хотелось бы грязнить такой великолепный вагон, Лейба Давидович.
Троцкий выпятил нижнюю губу, качнулся на ногах, раздумывая, к чему бы еще придраться, но придираться не стал – ночь ведь. Это днем можно карать всех и вся; избивая словами до посинения, ночью делать этого нельзя, – скрипнул зубами и сделал рукой резкое движение:
– Колченожку эту – вон отсюда! Чтобы здесь не пахло ни кухней, ни кочегаркой… Понятно?
Адъютант щелкнул каблуками:
– Так точно!
– И вот еще что… Передайте дежурному коменданту – пусть к штабным вагонам прицепит паровоз и держит его наготове. – Троцкий помял сухими желтыми пальцами воздух, проговорил неопределенно: – Мало ли что может случиться!
– Да ничего не случится, Лейба Давидович!
Троцкий вскинулся, повысил голос, в тоне его появились визгливые нотки:
– Выполняйте распоряжение!
Адъютант вновь щелкнул каблуками:
– Есть!
Через десять минут за задней стенкой вагона послышалось шипение паровоза, лязганье буферов, скрип тормозных колодок, затем легкий толчок. Буферные тарелки сомкнулись. Троцкий сразу стал спокойнее – с паровозом, взявшим коротенький штабной состав на прямую сцепку, он почувствовал себя в безопасности. Если Каппель объявится неожиданно, как он сделал уже несколько раз, Троцкий растворится в ночи.
Он ощутил, как по спине у него пополз колючий холодок, а глаза сделались влажными. Потянуло домой, к жене под теплый бок. Жена у него была большой любительницей разных постельных развлечений, своего «Троцика» просто обожала, а он обожал ее. Хотя взаимное обожание это носило несколько странный характер…
Если русский мужик ухарем прыгает на своей бабе, сопит разбойно, хрипит, от его резких, с маху движений скрипит, разваливается не только кровать – скрипит, покрывается ломинами весь дом, то Троцкий извивался в постели ужом, работая больше языком, облизывал потную женщину от пяток до подбородка, проникая туда и надолго задерживаясь там, куда надо проникать совсем не языком.
В постели Троцкий был извращенцем. Увы! Дома он мог себе позволить то, чего не мог позволить ни с одной женщиной на фронте, слух об этом немедленно бы распространился по всей армии, а этого Троцкий опасался.
Слава о нем по фронтам идет как о человеке жестком, лишенном всяких комплексов, умном, и слава эта такой и должна оставаться.
Троцкий как в воду глядел – шкура у него была тонкая, чувствительная, длинный нос ощущал опасность задолго. Под утро, перед рассветом, в самую сладкую и глухую пору, когда даже птицы спали, пристанционный городок задрожал от внезапной стрельбы.
Стрельба вспыхнула разом, сразу в нескольких местах, Троцкий понял – Каппель, встревоженно выскочил в тамбур вагона, прислушался к выстрелами повернул искаженное лицо к адъютанту, в выжидательной позе застывшему рядом.
– Отходим! Немедленно, сейчас же! Передайте эту команду машинисту на паровоз!
– Куда отходим? Куда конкретно, на какую станцию?
– На следующую станцию… Как она называется? Плевать! Не важно, как она называется… – Троцкий заторопился, дрожащими пальцами примял на голове встопорщенные вьющиеся волосы. – На этой станции и будем разбираться, что произошло.
– А бронепоезд?
– Бронепоезд остается прикрывать нас. Быстрее, быстрее!
Неподалеку от станционного здания грохнул взрыв, и адъютанта словно ветром выдуло из тамбура, только что был человек – и не стало его, растворился в ночной черноте.
– Эй! – заполошным голосом позвал Троцкий адъютанта. – Где вы там?
С бронепоезда ударили сразу два пулемета, свинец с шипением кромсал воздух, стук стрельбы был громким, гулким, словно били из пустой бочки.
– Где вы? – Троцкий подслеповато всматривался в темноту, топнул ногой: – Тьфу! Пошли дурака Богу молиться…
Адъютант возник из ночи стремительно, он тяжело дышал, гимнастерка на плече была разорвана.
– Отправляемся, Лейба Давидович, – прохрипел он, – ваше приказание выполнено. – И в ту же секунду рельсы под вагоном дрогнули – так показалось Троцкому, колеса резво застучали на стыках. Паровоз дал резкий, какой-то пугающий гудок.
Адъютант на ходу вспрыгнул на подножку, вцепился обеими руками в поручни.
– Что это с вами? – Троцкий указал на разорванную гимнастерку. – С машинистом подрались, что ли?
– Да не подрались, – адъютант поморщился, – на паровозе толковая бригада, машинист все понял с полуслова. А это… – адъютант ощупал рукою плечо, вновь поморщился, – в темноте налетел на столб, чуть не изуродовался.
Троцкий всмотрелся в глухую предрассветную темноту, в которой ничего не было видно, только косо оскользала назад и растворялась под колесами вагона мелкая насыпь, и произнес брезгливо:
– Дур-рак!
Адъютант поспешно щелкнул каблуками сапог:
– Так точно!
Вот ведь как – он старался спасти Троцкого и сделал это, действовал успешно, чуть в этой ночи не покалечился и сам же оказался во всем виноват.
Как стало ясно впоследствии, в ту ночь Троцкий чуть не попал в плен к Каппелю. Застрянь он на той станции хотя бы на десять минут – точно был бы повязан. И неведомо как развернулись бы тогда события в Поволжье в восемнадцатом году.
Войны – независимо от того, праведные они или нет, – словно бурные реки обязательно рождают мутную пену, стремительно взметывающуюся на поверхности течения, – появляются различные банды и вооруженные шайки, летучие группы дезертиров, грабителей, воров, тюремных доставал и откровенных разбойников, которые бесчинствуют на дорогах, в лесах, в оврагах, налетают внезапно и так же внезапно исчезают, сеют огонь, беду, льют кровь, грабят, насилуют. И чем дольше длятся войны, тем больше становится таких банд. Рождением своим они обязаны самому дьяволу…
Проходит некоторое время, и многие из этих банд обретают свои цвета: среди них оказываются черные и зеленые, голубые и синие – всякие, словом.
При переправе через длинный глубокий овраг у старика Еропкина едва не слетело с телеги колесо – покосился обруч, и в месте перекоса, под самим обручем, выколотился один из деревянных сегментов. Требовался срочный ремонт.
Дед приуныл. Поручик помочь не сумеет, он раненый, находится в забытьи, из Вари тоже помощник слабый; старик почесал затылок, помял пальцами шею и принялся за работу. Как бы хуже не было, как бы глаза ни боялись того, что надо было сделать, а поправлять телегу нужно.
Он обшарил овраг, приволок на плече старую деревянную колоду, кем-то выброшенную за ненадобностью, попытался подсунуть ее под ось – бесполезно, колода не входила. Впрочем, это было не так уж и плохо, гораздо хуже было бы, если колода вольно болталась под осью… Он уперся плечом в бок телеги, напрягся, закряхтел, сапогами вползая во влажную землю, и приподнял телегу на несколько сантиметров, потом подсунулся спиной, приподнял еще на немного и энергичными ударами кулака загнал колоду под ось. Выпрямился с удовлетворенным видом: – Вот так!
Старик Еропкин проковырялся с телегой полтора часа, когда он наконец вылез из оврага, то воинского обоза, в хвост которого они пристроились, уже и след простыл.
– Ничего страшного, – бодро произнес старик, – наше воинское соединение мы нагоним быстро. Очень быстро нагоним.
Он взмахнул кнутом, конь дернулся в оглоблях, телега заскакала, загромыхала на твердых колдобинах, и старик Еропкин отложил кнут в сторону. Когда конь идет быстро, словно понимая, что надо спешить, можно обойтись одними вожжами.
Заколыхалась, завиляла земля, уползая назад; конь шел шустро, прядал ушами, и пора бы уже нагнать обоз, пристроиться к телегам, которые шли под охраной пяти молчаливых воткинцев, но «воинского соединения» этого все не было, – обоз словно сквозь землю провалился.
– Так-так-так, – озабоченно проговорил дед, привычно помял себе шею, почесал затылок, – что-то долго нет телег нашенских.
Около говорливого чистого ручья остановились перекусить – пора обеда давно уже подоспела, надо было подкрепиться.
Дед развернул свой «фронтовой» припас: в клок материи у него были завернуты полтора десятка яиц, две крупные луковицы, полкраюхи тяжелого кисловатого хлеба, какой выпекали в здешних деревнях. В крохотном, связанном из лыка туеске выставил соль. Оглядел стол, поморщился досадливо – стол ему не понравился: слишком уж скудный. Старик Еропкин с виноватым видом развел в стороны руки, проговорил скрипуче:
– Ежели чего не так, барышня, не ругайте за-ради бога. Что у меня имеется, то я и выставил.
– Да вы что, Игнатий Игнатьевич, – произнесла та растроганно. – Стол роскошный. Прямо королевский…
– Королевский, – старик Еропкин хмыкнул, – если б короли так питались – давно бы с голодухи окочурились.
– Совсем не обязательно. Король королю – рознь.
– Если только. – Еропкин с кружкой в руке прошел к ручью, зачерпнул воды, принес к телеге. – Вода в здешнем ручье – серебряная. Не киснет, не зацветает – прямо как из церкви, святая. Пейте, барышня, вода вам понравится. И ешьте, ешьте!
– А вы?
– Обо мне не беспокойтесь, я следом за вами. – Старик снова пошел к ручью, зачерпнул воды в пригоршню, напился. Воскликнул восхищенно: – Ах, какая водица! Не серебряная, а золотая!
Он снова зачерпнул в пригоршню воды, огляделся. Что-то ему здесь не понравилось, а что именно, он не мог понять.
– Идите сюда, – вновь позвала его Варя.
– Ешьте, барышня, я сейчас.