оче, ловчее, и поется напевно так, с перегудом. Социальный протест просит песни с вызовом, хочет дурного пафоса («Есть на Волге утес», «Дубинушка»), в цене угроза трону (строю, миру, устоям), и «лучшим людям» все кажется, что террор, разбой очистительны, благотворны. Из эпизода с княжной вычитывается то, что представляется на тот момент актуальным: не жертвоприношение, а теракт. Более того, княжна - представительница правящего класса, угнетателей. Как бы даже и ничего, что ее в воду. А Стенька - народный вождь, а Волга-река - мать, кормилица, причем тут быстро производится шулерская подмена: она не мать сыра земля, а мать сыра вода, и если земля кормит крестьянина, то вода - купца или разбойника. То есть Садовников и поющие вслед за ним если и чувствуют метафору, то такую: уничтожим троны и будем не пахать, нет, а пить-гулять-буйствовать. И обещание в 1917 году сдержали. А Стрейса переиздали в 1935 году, и почитайте предисловие к этой книге. Почитайте-почитайте.
А то вы тут расчувствовались, а дедушка Зигмунд не спит (каламбур, да). Тут у вас в тексте и «октябрь» всплыл, и крестьяне, прикинувшиеся Деметрой, а главное - откуда ни возьмись - «разодранная, сама себе противная» утка - то есть редуцированная Царевна Лебедь. Вот почему она вам за праздничным столом примерещилась? Вы вот не задаете себе вопроса, на чьей вы стороне, Красавицы или Чудовища? А вы задайте. Я бы не то что сместила, но переобозначила водораздел между Западом и Востоком: Запад - это когда Прекрасную Даму нужно выручать, будь вы Персей (вот тут без каламбура) или Иван-царевич; Восток - это когда с Прекрасной Дамы можно содрать кожу, или швырнуть ее в воду, или всадить ей нож под ребра: кончай ее, Семэн!
Нет, погибшая персиянка - не метафора, но она стала метафорой, это правда. И вот как поворачивается и выворачивается тема: она стала метафорой погибшей Руси; Руси, навсегда утонувшей, невозвратной, древней, домонгольской, несказанно прекрасной, несказанно желанной. Перечитайте с этой мыслью дивный бунинский «Чистый понедельник», лучший его рассказ. «Она» описывается как «восточная красавица с лубочной картинки». К ней обращаются: «Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье!» Герой видит ее так: «А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком…» И, чтобы мы даже не сомневались, он думает, вдыхая пряный запах ее волос: «Москва, Астрахань, Персия, Индия!» И еще раз: «…в шелковом архалуке, отороченном соболем, - наследство моей астраханской бабушки, сказала она». Наследство персидской княжны, скажем мы. Странная красавица, любящая только древнюю Русь, старинные церкви, раскольничьи кладбища - то есть, аввакумовскую веру, старого обряда, до Никона, до Стеньки, - избегающая последней близости с героем вплоть до той единственной ночи любви, после которой она уходит от мира, исчезает, уезжает, тонет в необъятных просторах страны и запрещает себя искать. И ему остаются только рыдания, только отчаяние: но зачем? но почему? но как же жить?
И - да, вы угадали, вы не могли не угадать скрытого образа, скрытой (от профанов, но не от любящих) связи персиянки с царевной-ледбедью, связи Пушкина-Блока-Ахматовой-Бунина-Врубеля и скольких еще - кто ж перечислит. Герой рассказа, «сам веселый и хмельной», ничего не понимающий, внезапно допущен к ложу красавицы. Она уходит в другую комнату, чтобы раздеться. Он - как в сказках - подсматривает. И се - она, «цепляясь за шпильки, через голову, стянула с себя платье…» и потом - «она только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо». В лебяжьих туфельках! Это лебедь была! Царевна Лебедь. Райская птица. Персиянка. Русь.
Source URL: http://www.rulife.ru/old/mode/article/331&print
* * *
Блаженная страна, версия для печати — Русская Жизнь
Блаженная страна
О скуке и тишине Толстая Татьяна Тимофеевский Александр
Александр Тимофеевский. Давайте сегодня поговорим о скуке. Правда, непонятно, с какой стороны приступать. Это как - давайте выпьем море. Скука ведь так же необъятна. Скука - хандра (сплин), скука - тоска (ностальгия), скука - сон (тишина). Я бы начал с конца, со скуки-сна-тишины, но и эта тема широка - надо бы сузить. Возьмем сюжет, в котором скуки вроде бы нет.
У Языкова есть строчки пленительные, таинственные, совершенно загадочные, тем более что окружены они сплошным барабанным боем:
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна.
Вы их, конечно, помните. Они из самого знаменитого его стихотворения «Пловец» («Нелюдимо наше море»). Оттуда - «смело, братья, ветром полный парус мой направил я». И - «облака бегут над морем, крепнет ветер, зыбь черней, будет буря: мы поспорим и помужествуем с ней». И снова - «смело, братья!» - рефреном, как в песне, - «туча грянет, закипит громада вод, выше вал сердитый встанет, глубже бездна упадет!» И вот посреди всего этого красочного, почти эстрадного громокипения рождается бесшумное, неизъяснимое:
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.
Придется сейчас неизъяснимое - изъяснить, поэзию - разъять. Дело это не только неблагодарное, но еще и трудоемкое. С нетемнеющими сводами разобраться проще: тучек нету, солнышко светит. А «не проходит тишина» - это как? Не заголосит баба, не закричит ребенок, не чертыхнется старик. Лежи - не кашляй. Лес не шумит, филин не ухает, не шелестит трава. Ветер? Нет ветра. Воздух? Без воздуха. Никто тяжело, прерывисто не задышит и уж точно не заговорит. Мысль изреченная есть ложь. Не будет ни стихов, ни молитв, ни песен. Даже плеск волны не раздастся, ласковый, примирительный. Только зеркало зеркалу снится, тишина тишину сторожит. Полная статика и вечное сияние: сонное жаркое недвижное безмолвие. Скука как экзистенция. Скука как космос. Скука как блаженство. Это ли не предчувствие Обломовки?
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный
Прям и крепок парус мой.
Так призывно заканчиваются языковские стихи. Был ли этот призыв вотще или кого-то все-таки вынесло в тишину - Бог весть. И так нехорошо, и эдак плохо. Либо бурей полный парус по-прежнему носится в громаде вод, либо сгинул он, пропал в Обломовке-мороке, в Обломовке-наваждении. Истаяла блаженная страна за далью непогоды.
Но тоска осталась. Тоска по скуке.
Хорошо помню, как в детстве старики при встрече здоровались: «Как живете? - Слава Богу, без изменений». То есть, без допросов и даже без лишних вопросов, без судьбоносных постановлений партии и правительства, без ночных звонков в дверь и даже без дневных по телефону, как прежде, живем - хорошо, скучно.
Спаси, Господи, и помилуй правителей наших и глаголи мирная и благая в сердце их о Церкви Твоей Святой и о всех людех Твоих; да и мы, в тишине их, тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте.
Мы - в тишине их.
Спустя много лет я столкнулся с этим как с манифестом, шутливым, и все же. Майя Туровская рассказала про свою заграничную приятельницу, которая напутствовала ее в аэропорту словами: I wish you a boring flight. Пустое, - подумала в ответ Туровская. - Лучше б ты пожелала мне boring life.
Воспроизвожу это, как слышал, по-английски, не только правды ради, но больше потому, что по-русски не получается - скучного вам полета, нет, скучной мне жизни - чушь какая-то выходит: непереводимость здесь от непереводимости сознания, пальма в снегу не растет.
Но вдруг взяла и выросла.
Туровский рассказ - десяти-пятнадцатилетней давности - не случайно принадлежит тому времени, когда, согласно нынешней повальной убежденности, кругом бычились шеи в золотых цепях и рыдали обворованные Гайдаром старушки. Ничего больше склочная память не сохранила, а зря: у нас была великая эпоха, взять хоть ту же мечту о boring life.
Не то чтобы нельзя было так вздохнуть раньше или позже, да хоть и сейчас, но хорошее яичко всегда ко Христову дню, а именно в девяностые, повсеместно нынче проклинаемые, скука сделалась почти благословенной. Частному лицу тогда вышла индульгенция. Веками униженное и при любом правлении заставленное шкафом, оно тогда нагло вылезло наружу. Нет, оно не заполонило собой проезжую часть: смотрите, завидуйте, я - частное лицо, я скучаю, но с пушкинским «щей горшок, да сам большой» все вдруг охотно согласились. Не академик, не герой, не мореплаватель, не плотник, а Евгений бедный, пусть даже богатый. Не вечный бой, покой нам только снится, а дом, сад, палисадник, Параше препоручу семейство наше и воспитание ребят - череда однообразно меняющихся дней: вожделенная boring life. Блаженная страна. Это, собственно, главное, что случилось в девяностые годы - даже не свободы всякие политические, без которых в конце концов можно обойтись, и уж, конечно, не гусинско-березовский телевизор, без которого обойтись всегда хотелось, а то, что государство забыло о человеке - о ужас! о несчастье! Или - о счастие! о радость! - оно оставило человека в покое.
Частное лицо приободрилось, приосанилось и решило, что это навсегда.
Всякого говна и в то время хватало, жизнь была вовсе не идиллически скучной, а истерически бодрой - все для фронта, все для победы, последний бой, он трудный самый, голосуй или проиграешь. Но там, за далью непогоды, есть блаженная страна: boring life. Была. Потому что сгинула она так же молниеносно, как наметилась. Пришла ниоткуда, и ушла в никуда.
Что немцу здорово, то русскому - смерть. От аккуратно расчерченной, вымытой шампунем Швейцарии, даже мысленной, даже вымечтанной, нас с души воротит. К чему это? - здесь простор, здесь столкновение миров, и неба своды непременно темнеют. Здесь площади, как степи, и ветер свищет не в уши, в души, и сосна до звезды достает, и звезда с звездою говорит. Здесь буря мглою небо кроет, здесь упоение в бою, блажен, кто посетил, а он мятежный, пускай я умру под забором, как пес, и полной гибели всерьез.