Эссе — страница 14 из 53

— Вот письма тебе. Посмотри, твои ли?

Богданов протянул к моему лицу конверты, не выпуская их из рук. Это были письма от жены, первые письма со дня ареста более двух лет назад. Это был знакомый почерк. Почерк моей жены. Я протянул руку. (с. 79)

— Твои? — спросил Богданов, не выпуская конвертов из пальцев.

— Мои.

— Что надо сказать?

— Мои, гражданин начальник.

— Теперь смотри, фашистская морда!

Богданов разорвал оба письма в мелкие клочки и бросил их в мусорное ведро.

— Вот твои письма! Пошел вон.

Вот это и было мое единственное личное общение с начальником Черноозерского угольного района Богдановым поздней осенью 1939 года.

Зимой 1939 года в поселок — в двадцати километрах от «трассы» пришел человек в зимнем «материковом пальто». Пришел он ночью и вызвал начальника. Богданов пригласил человека к себе, но тот отказался войти в квартиру Богданова. Прибывший потребовал бутыль со спиртом, в которой оставалось уже немного, да и то что оставалось, уже дважды или трижды «половинили», т. е. доливали водой. И опечатал. Ночевал пришедший на столе в конторе, а со следующего утра Богданов начал сдачу дел новому начальнику. Фамилия его была Плуталов. Это был лучший наш начальник. Вот при нем я и проводил на Черном озере свои «опросы», которые в разных случаях жизни, при разном социальном составе отвечающих давали один и тот же результат.

Вопросы эти вот какие:

1. Какое стихотворение вспоминалось раньше всего?

2. Какой поэт раньше всего запомнился?

3. Правда ли, что запоминается самое простое в литературе, и это самое простое и есть самое высокое, самое лучшее?

4. Чтение вслух классиков.

90 % отвечающих назвало некрасовское.

Как звать тебя — Власом

А кой тебе годик? Шестой миновал…

Некоторые вспомнили:

Вчера я растворил темницу…

(Туманский «Птичка»)

Эти строки убедили меня вот в чем. Пушкин — вовсе не тот поэт русский, с которого надо начинать приобщение к поэзии людей, от стихов далеких, Пушкин требует подготовки и не только потому, что надо быть взрослым, чтобы поразиться остротой восприятия и тонкостью мастерства Пушкина и его уму, но и потому, что образная система Пушкина, его словарь — это не для учеников первой ступени. Мандельштам недаром говорил («О поэзии», изд. Acdemia, 1934), что на свете вряд ли было десять человек, которые понимали Пушкина до конца — могли прочесть его так, как он писал.

Не Пушкин и, конечно, не Лермонтов. Хотя Лермонтов и считается поэтом молодых, и все писатели и поэты, без исключения, сначала увлекаются Лермонтовым, а потом уже Пушкиным и в молодые годы считают Лермонтова ближе Пушкина (Сергеев-Ценский, Белый, пастернак, тот же Солженицын).

Лермонтов, развивавший философское начало пушкинского творчества, поэт сложный, несмотря на молодость, и начинать с него тоже нельзя. «Песня про купца Калашникова» — в значительной степени экспериментальное произведение — не спасает дела.

И к Лермонтову, и к Пушкину нельзя подходить без подготовки, без уже воспитанной любви к стихам.

Очень часто и к Пушкину, и к Лермонтову возвращаются после увлечения современными поэтами, идут к нему через Есенина, Блока.

О Тютчеве и Баратынском я говорил. Эти два поэта, особенно Тютчев — очень сложны и постижение их возможно для человека, уже имеющего вкус к поэзии, навык в поэтическом чтении.

Для неподготовленного читателя Тютчев останется книгой за семью печатями, а Баратынский покажется скучным.

В русской поэзии есть два поэта, стихи которых могут быть воспринимаемы как поэзия людьми, читающими впервые в жизни. Оба этих поэта — как бы мосты в царство русской поэзии — первая ступень начальной грамотности поэтического чувства.

Это — Некрасов со всеми его произведениями и А.К. Толстой — тоже со всеми стихами.

Вот с этих поэтов можно начинать знакомство с русской поэзией. Они научат поэтическому вкусу самых неподготовленных.

Но значит ли общедоступность эта, простота, что эти поэты выше Пушкина и Лермонтова. Так, помните, и решили в конце прошлого века, когда во время речи Достоевского, который сказал, что Некрасова можно сравнить с Пушкиным — в толпе кричали б «Выше, выше!»[80]

«Общедоступный» здесь значит великий. Это не одно и то же. И далеко не всегда, конечно, «великий» значит общепонятный.

Пушкин и Некрасов — величины несоизмеримые. Некрасов — только часть Пушкина.

Подобно Якубовичу-Мельшину[81] я отдал русских писателей на суд каторги уголовной.

Я нашел, что Достоевский — писатель чрезвычайно сюжетный, ибо динамика в художественном произведении оценивается блатным миром выше всего.

Теперь позвольте познакомить вас с некоторыми чертами литературного вкуса блатного мира.

Прежде всего это:

1. Сергей Есенин и преступный мир

2. Как тискают «романы»

3. Аполлон среди блатных[82].

[56]

Значение Дальнего Севера в моём творчестве

Среди рецензий и отзывов на оба моих сборника — «Огниво» и «Шелест листьев»[83] — было немало таких, где меня называли «певцом Дальнего Севера».

Есть и продолжение этой мысли: что, дескать, Дальний Север разбудил во мне поэта, оказал благодетельное влияние, обострив восприятие и так далее. Что, дескать, общение с северной природой и то физическое и душевное ущемление, в котором я находился много лет, способствовало рождению сил сопротивления, подобных антителам, которые возникают в человеческой крови, когда в нее попадают бактерии. Что могучая северная природа подействовала благотворнейшим образом на мое поэтическое перо.

На этот вопрос я отвечаю продумано и ясно.

Я пишу стихи с детских лет, и если не предлагал их для печати, то потому, что чувствовал, что этот момент еще не настал.

Прозу я тоже пишу с детских лет, а в юности собирался стать — и был уверен, что имею достаточно силы — Шекспиром или по крайней мере — Пушкиным…

Дальний Север уничтожил эти мои мечты, изуродовал и сузил мои поэтические интересы и возможности.

Никаких тайн искусства Дальний Север мне не открыл.

1964 г.[57]

Твардовский. «Новый мир». Так называемая «некрасовская традиция»

Среди московских журналов самый интересный поэтический отдел в журнале «Новый мир». Почему это происходит? Потому что во главе журнала стоит поэт Твардовский, считающий «от лукавого» все, что вышло не из-под его пера.

Твардовский считает себя продолжателем некрасовской традиции и берет на себя смелость рассуждать, что полезно для советского читателя, а что вредно, что советский читатель поймет и что не поймет, что чересчур интеллигентно для советского читателя и что — нет. Твардовский уверяет, что действует не по капризу, а из принципиальных соображений.

Лучшей поэмой Твардовского был «Дом у дороги». Даже «Василий Теркин» (первый) был слабее, и вот почему. Есть такой закон искусства, что мажор менее действует на человека, чем минор. Это обстоятельство подтвердит любой музыкант. В поэзии этот закон действует без исключения. «Евгений Онегин» жив для читателей не потому, что это «энциклопедия русской жизни», а потому, что там — любовь и смерть. В «Доме у дороги» тоже любовь и смерть. «За далью даль» производила странное впечатление. Ну на тысячу строк напиши меньше или больше, на две тысячи — что изменится? Для автора? Для читателя? Ровным счетом ничего. Творчески «За далью даль» была шагом назад. «Василий Теркин в аду» — доказал тысячу раз, что нельзя балагурить, касаясь некоторых вопросов нашей жизни. Видно было, что поумнел герой, поумнел сам автор, но поэтически — поэме этой цена не велика.

Неудачи эти — прямое следствие той принципиальной позиции, которую занимает Твардовский по вопросам поэзии.

Дело в том, что проповедовать некрасовскую традицию — значит сознательно обеднять советскую поэзию. Для своего времени некрасовская поэзия отличалась большой эмоцией. Именно «Эмоция» — «муза мести и печали» — и сообщала стихам Некрасова силу. И время изменилось, да и таланта такого, как у Некрасова, у Твардовского нет. Это многократно суженый Некрасов, обедненный.

Надо помнить хорошо и то, что Некрасов и для своего времени, и для русской поэзии вообще — явление, направление, течение более узкое, чем Пушкин и Лермонтов, и по тематике, и по словарю, и по технике. Это — одна из струй пушкинского потока, не главная его струя.

Настаивать на «генерализации» некрасовских традиций сейчас — значит отрицать все, что было после Некрасова — весь двадцатый век русской поэзии, которая ведь не останавливалась на Некрасове, а развивалась и развивалась блестяще. Блок, Ходасевич, Цветаева, Мандельштам, Белый, Бальмонт, Волошин, Есенин, Кузьмин, Пастернак, Северянин, Бунин — разве это поэты, пошедшие по некрасовскому пути?

Разве Тютчев, Баратынский и А. К. Толстой мало внесли находок в русскую поэзию?

Разве Хлебников, Маяковский, Ахматова, Клюев, Гумилев — маленькие поэтические имена?

Нельзя было зачеркнуть все это, довольствуясь неправильно понимаемой традицией, к тому же и искаженной, ибо сила Некрасова в обличении, его принципиальная задача иная.

Разве эти поэты мало внесли нового и великого в русскую поэзию? Разве судьбы их — Мандельштама, Цветаевой, Блока — недостаточно тревожны?

Твардовский пытается зачеркнуть двадцатый век русской поэзии, и от того-то поэтический отдел «Нового мира» так беден и бледен.

1960-е гг.[58]

О словах «творчество», «гений», «цикл» и о так называемой «книжности». Закон «все или ничего»

В словаре литературной Москвы за время моего отсутствия появилось немало новых слов, которые раньше, в 20-е годы, применялись с большой оглядкой.