— Какая там польза! Чепуха! Лишняя трата денег…
Филипп Игнатьевич начинал горячиться:
— Мы — люди не кулацкой повадки, чтобы только деньги считать. Мы красиво жить должны. По-вашему рассуждать, так и цветы сажать не надо, деревья и всякая зелень ни к чему, и разное благоустройство надо отменить? Нет, милок, так не пойдет! Не к этому стремимся! Мы щедро должны жить!
— Щедро, щедро! — нетерпеливо говорил человек в кожане, которому почему-то не нравилась такая строптивость старика. — То-то везде про экономию шумят…
— Правильно шумят! Потому и шумят, чтобы была возможность для щедрой и красивой жизни.
— Что-то я вас, папаша, не пойму и согласиться не могу.
— И я согласиться не могу! — запальчиво говорил Игнатьевич. — К примеру возьмем поле мое. Как его засеять? Набросаешь как попало семена — и растение растет как попало — лохматое, невидное. А посей поаккуратнее, с толком, красивенько — и растение совсем другое: гордое, веселое стоит.
— По-вашему выходит, что и растение красоту чувствует?
— А ты думал? Природа — она везде красоту чувствует.
— Идеализм какой-то! — пожимал плечами пассажир.
— А ты меня, милок, идеализмом не пугай! Мы и в этом кое-что понимаем — зимние вечера в деревне долгие, есть когда и в книжку заглянуть. Никакого тут идеализма нету вовсе, а тяготение к красоте свойственно каждому советскому человеку — хозяину и преобразователю природы.
Чем дальше катился на запад скорый поезд, тем ощутимей и резче проглядывала повсюду весна. Проталины становились все шире, появлялись они все чаще, и это, видимо, доставляло не мало хлопот. На краю одной из них стоял большой колхозный обоз, груженный тугими мешками с семенным зерном. Дальше на санях ехать было невозможно, и группа колхозников набрасывала через проталину снеговую дорогу. Лошади внимательно смотрели на работу людей и, казалось, одобрительно потряхивали головами.
Опять завязался спор.
— Вот, милок, смотри на факте: лет этак двадцать тому назад, думаешь, стали бы колхозники снеговую дорогу подбрасывать, чтобы с возами проехать? Ничего подобного! Исхлестали бы лошадей до полусмерти и кнутами и вожжами. А теперь? Пожалели лошадей, снег набрасывают…
— Не надо было опаздывать с обменом семян, не пришлось бы таким бестолковым делом заниматься… — ворчал скептик в кожане, прихлебывая чай. — Сами виноваты. Зимы им нехватило!
— То, что опоздали с вывозкой, — плохо. Но нам ведь неизвестно, почему запоздали, может, к тому причина была. А факт налицо — душа-то у крестьянина другая стала: бережет он колхозное добро…
— Опять психология! Идеалист вы, папаша, совсем идеалист!
Когда человек в кожане в Пензе сошел с поезда, старичок с ним сухо попрощался и потом решительно сказал Алеше:
— Не люблю таких! Один у них расчет, никакой мечты люди не имеют. А разве можно без мечты прожить?
Алеше тоже не понравился высадившийся пассажир. Чем-то он напомнил ему Арченко.
— Это вы верно говорите, — сказал он Игнатьевичу. — Есть такая порода людей — сухарями называются. Зеленый бор перед ними стоит и шумит, а они и его на кубометры считают.
— Вот, вот! Красота у него идеализмом стала! Ишь, нашел чем попрекнуть! Нет, и мы материализм от идеализма отличить умеем! Еще в пятом году казаки нагайками учили. Как налетят на конях, так первый вопрос у них: «В бога веруешь, красный?» Вот и выбирай, когда у тебя казацкая нагайка по спине гуляет, чего тебе тут держаться: идеализма ли, материализма ли… Нет, такую науку не скоро из головы вытряхнешь…
Он раздраженно расправил постель на полке и улегся, посматривая на Алешу из-под насупленных густых бровей:
— Сам-то из каких будешь?
— Литейщик.
— Рабочий класс, значит… В Москву? Отпускной, наверно?
— Нет, министр вызвал.
— Что ты? Зачем? — старик оживился, повернулся на бок и с любопытством стал рассматривать Алешу.
— Докладывать буду опыт своей работы.
Алеша ожидал, что старик всплеснет руками и удивится, как удивлялись все другие пассажиры, когда он им говорил, что едет к министру с докладом. Но Игнатьевич ничего не сказал. Он внимательно смотрел на Алешу, так что тому даже неловко стало под этим пристальным, изучающим взглядом. Потом повернулся к окну и медленно сказал:
— Ты не сердись, милок, что так тебя разглядываю. На время наше любуюсь — вон куда дело-то пошло, какое поколение вымахало. Не зря я на свою спину казацкие нагайки принимал…
Он еще раз оглянулся на Алешу и вдруг хитро подмигнул:
— Боязно, поди? А?
Алеша вздохнул: правду сказать, было немножко и боязно.
— Сейчас-то еще ничего! А вот когда докладывать начну — боюсь заробеть. Тогда — пропал! — признался он.
— Ничего, не робей, милок! Ты только одно попомни в ту минуту — в министрах-то наши же люди сидят, советские. Такие же, как и мы, труженики. И дело у нас с ними одно, общее.
Сидели они теперь друг против друга за маленьким вагонным столиком. Игнатьевич положил свои сухие, шершавые ладони на алешины кулаки и легонько, успокаивающе похлопал по ним. Было в этих его движениях столько доброго, отцовского, что сразу стало спокойнее и легче на душе. В самом деле, если подумать хорошенько, — едет он не куда-нибудь, а к своим советским людям, старшим товарищам. Чего робеть?
Ладони старика лежали на его руках, и Алеша ощущал их крепкие, твердые мозоли. «Наверное, из колхозников, недаром про растения рассказывал», — подумал он.
Проникнувшись доверием, Алеша рассказал Игнатьевичу про тот день, когда он выставил 724 опоки, а вечером был вызван к директору и уехал в Москву. Все произошло так неожиданно, что и сейчас еще как следует не опомнился.
— Времечко такое, Алексей, времечко! — кивал Игнатьевич.
Все бы ничего, но вот доклад! О чем он будет докладывать? Если бы хоть тысячу опок выставил — другое дело. А теперь что? Про работу в один переверт, про педаль, про сифон расскажет в пять минут, а дальше что? Какой это доклад — пять минут?
— А больше и не надо. Зачем зря тары-бары разводить? — возразил Игнатьевич.
— А вы зачем в Москву едете? — внезапно спросил Алеша.
Старик смешался и замигал, словно алешин вопрос его до крайности смутил. Однако молчать не стал, а ответил:
— Видишь ли, милок… И у меня большая история. В Кремль еду.
— В Кремль? — удивленно воскликнул Алеша, и образ Иосифа Виссарионовича возник у него перед глазами. «Неужели дед едет к Сталину?»
— Не к нему, нет! — поспешно сказал Игнатьевич, поняв, о ком думает Алеша. — От товарища Шверника вызов имею. Звездочку должен получить.
— Героя Социалистического Труда?
Но, честное слово, он совсем не был похож на Героя, этот Игнатьевич. Совсем обыкновенный старичок, какие встречаются в деревне на каждом шагу. Алеше вспомнился Фомич, который провожал его года четыре тому назад из колхоза, когда Алеша уезжал в ремесленное училище.
— Да, милок, Героя… — сконфуженно и смущенно говорил Игнатьевич, точно до сих пор не мог понять, за что же ему присудили такую высокую награду, и ему неловко было говорить об этом. — Присудили вот… И сделано-то немного — тридцать четыре и одна десятая центнера пшенички с гектара, а вот оценило правительство наше…
— Счастливый же вы! У товарища Сталина такая же звездочка, какая у вас будет…
— Вот оно, наше счастье! — старик высвободил и протянул вперед узловатые, жилистые руки свои. — Все тут заложено — и счастье, и радость, и гордость наша…
К концу пути они совсем сдружились и решили в Москве остановиться в одной гостинице, чтобы в случае нужды выручить друг друга: мало ли что может с каждым случиться в столице, город большой…
Город большой… За окном начиналось Подмосковье. Появился редкий сосновый бор, рассеченный прямыми, как струны, аллейками. В просветах между голыми стволами виднелись дачи.
То и дело мелькали пустыри, огороженные длинными серыми заборами. За ними виднелись подъемные краны, крутились пузатые барабаны бетономешалок, степенно катились самосвалы, ползли тракторы.
— Поезд прибывает в столицу нашей Родины — Москву, — объявил диктор.
Поезд остановился у досчатой платформы. Прямо против окна вагона стояла группа молодых ребят в замасленных спецовках, с черными, закопченными лицами, на которых ярко виднелись белые полоски зубов и белки глаз. Они мельком оглянулись на подкативший почти вплотную к ним состав скорого поезда и продолжали оживленно разговаривать и смеяться. Алеше они напомнили уральских ребят, формовщиков, когда те в обед собирались в кружок и подшучивали друг над другом.
Алеше захотелось подойти к ним, расспросить, как они работают, как живут, но когда он вышел на платформу, ребят уже не было, они куда-то ушли…
После трехдневного стука колес Алеше показалось, что на платформе царит необычайно приятная тишина, которую нисколько не нарушал доносившийся из-за скалистой громады вокзала равномерный глухой шум.
Это был шум Москвы…
Глава девятаяВ РОДНОЙ МОСКВЕ
Входная дверь в министерстве была внушительная — дубовая, с широкими зеркальными стеклами.
За дверью Алешу встретил швейцар — седобородый, в форме с галунами. Осмотрев юношу, он подчеркнуто вежливо спросил:
— Кого угодно видеть молодому человеку?
Алеша объяснил, что приехал с Урала по вызову министра товарища Хромова.
— Георгий Семенович еще не приехали, — сказал швейцар. — Они всю ночь работали, только под утро выбрались. Теперь отдыхают.
Алеша даже обрадовался:
— Ничего, ничего! Я могу и потом зайти…
Он все еще не мог преодолеть волнения, которое вызывала в нем предстоящая встреча с министром, и, к тому же, хотелось посмотреть Москву. Швейцар точно разгадал его мысли и недовольно пошевелил усами:
— Какое может быть потом, когда человек в командировке? Не затем вас в столицу вызвали, чтобы время зря терять.
Он подвел Алешу к небольшому окну и предложил сдать документы.
Звездин уселся на стул неподалеку от окошечка и осмотрелся. В вестибюле было оживленно и шумно.