ПОБРАТИМЫ
Как за барами житье было привольное:
Вволю корушки без хлебушка пожевано.
Босиком снегу потоптано,
Спинушку кнутом побивано.
Нагишом за плугом спотыкалися,
До пьяна слезами наливалися.
Во острогах нами посижено,
Что в Сибири перебывано.
Кандалами ноги потерты,
До мозолей душа ссажена.
И теперь за бар мы молимся.
Темный лес-то — наши вотчины…
Мы задумали дело правое,
Дело правое, думу честную:
Мы дворян-господ на веревочки,
Мы дьяков да ярыг на ошейнички.
Мы помещичков на березоньки,
А честных крестьян на волю вольную.
ПЕРЕД ГРОЗОЙ
1
Летом ходить по земле Илейка любил. Легко в пути летом, тепло. Не надо напрашиваться на ночлег — каждый кустик ночевать пустит. И голод не страшит. Где ягода, где гриб, где орех, где рыбка в озере. Да и стащить чего-нибудь легче. Кони в ночном пасутся. Поймал посмирнее кобылку в табуне, отмахал на ней верст сорок — отпустил. Она, милая, сама к дому дорогу найдет.
По лесам в летнее время, правду сказать, разбойные люди множатся, вроде бы опасно ходить бывает, но это ведь как кому. Гусь гуся с одного гумна сразу узнает. Покажи им Стеньки Разина письмо: и накормят, и обогреют, и чарку подадут.
Таким манером побывал Илейка в вологодских лесах, оттуда пришел на Галич и Чухлому, далее переполз на реку Унжу, в Макарьев монастырь, пожил малость с монахами, кое-что разведал и ушел на Ветлугу. Добрался до большого торгового села Баки, встретился там с кем следует и узнал — обитает в граде Кузьмодемьянске хоперский казачишка Ивашка Шуст. В лицо он его не знал, но много о нем слышал. И Стенька поминал о Шусте. Дескать, казак он заводной, рысковый и умный. У Илейки про того Шуста мыслишка затеплилась. Взять его в пару, да и пройти от Кузьмодемьянска до Сольвычегодска, собрать все шатущие ватаги под одно крыло, да и вдарить по Москве. Либо поддержать Стеньку, либо, если атаман на царя итти раздумает, двинуть без него. Потому как Илейка знал: Разин в прелестных письмах всюду зовет черных людей итти на бояр, дабы постоять за дом пресвятая богородицы, за всех святых и за великого царя Алексея Михайловича.
В Баках Илейка уворовал лодчонку и начал спускаться по Ветлуге в Кузьмодемьянск.
Лесная, спокойная Ветлуга несла его лодку по течению ровно, качая и убаюкивая. Но как только река вынесла лодчонку в упругую волжскую струю, сразу крутануло Илейку, выбило из рук весла, и потащила быстрина неведомо куда. И надо же тому случиться, наскочила лодка на топлое бревно, перевернулась прямо перед Кузьмодемьянском. Плавать Илейка был не очень горазд, до левого берега далеко, не доплыть. Пришлось барахтаться к правому. А там он, как кур в ощип, по пал в руки стрельцов. И потащили его в приказную избу, к воеводе.
— Кто таков, откуда? — устало спросил Побединский. Беглых людишек теперь к нему таскали десятками, и допрашивать их надоело. Илья понял это, осмелел:
— Зовусь я Илейко, прозвище Пономарев. Шел ладьей в Казань из Лыскова города. Вез казанскому воеводе упредительное письмо.
— Где оно?
— Прыгаючи в воду, обронил.
— А тут у тебя што? — воевода кивнул на кожаный кошелек, отнятый при обыске.
— Не знаю. Тоже велено передать в Казани.
Подьячий быстро растянул шнурок, извлек потрепанный и размокший листок. Буквы по бумаге расползлись, но письмо прочитать было можно. Тишка-подьячий присвистнул, подал лист воеводе, шепнул:
— Воровское, прелестное.
— Где взял?
— Лысковский воевода отнял у одного беглеца. А что там, я не смотрел, все одно читать не умею.
— Проверим. А пока посиди под замком.
— Мне бы домой надобно. Детишки, жена… Отпустите ради бога.
— Ништо. Посидишь, отдохнешь.
Подьячий Тишка повел его связанного в тюрьму. Дорогой разглагольствовал:
— Вот ты сверкаешь на меня злым оком, говоришь со мною с зубовным скрежетом, а я ведь ради тебя стараюсь. Ты ведь разбойник, чо скрывать, и грамотка воровская — твоя. Отпущу я тебя, а ты — хлоп! — попадешь либо под батоги, либо сразу на плаху. А я тебя, грешного, сберегу, сохраню. Посидишь ты в покое на даровых кормах, душа твоя лихая помягчеет, дурь уляжется. И власть богом нашим данную ты возлюбишь же. Поразмыслив лучше, ты обретешь святость — железы, в кои закуют тебя, не токмо гремят, но и учат смирению. Кандалы — они лучше всяких проповедей воспитывают, польза от них лихим людям огромадная. По весне мы тут тоже одного гуся гуменного словили. Ну, посидел бы, образумился. Ан, нет! Взял да, вырвавшись из рук стрелецких, побежал по ледоходу. Утонул, вестимо. А вину-то, может быть, ему и простили. Так что не ерепенься, садись с богом.
Они подошли к тюрьме, и Тишка не успел сказать, что того гуменного гуся звали Дениской.
2
Крепь была старая, ветхая. В самые строгие времена, при самых жестоких воеводах в ней содержалось не более тридцати узников. Ныне, при Побединском, в нее насовали более сотни беглых и иных заточников, а преступники все множились. Пришлось на скорую руку строить другую тюрьму. Около вновь возведенной городской стены обнесли частоколом немалый пустырь, посередине вырыли глубоченную яму сорока сажен в долину и пяти в ширину. Покрыли эту яму бревнами в два наката, на бревна взвалили вынутую из земли глину. Сбоку вырыли щель со ступеньками, замест двери поставили подъемную решетку и стали бросать туда заточников. Ни окон, ни дверей — полна горница людей.
Воевода, конечно, знал, что всякий ввергнутый в узилище старается из него вырваться: учуяв земляную стену, непременно начнет нору рыть. Чтоб оного не случилось, стали заточников ковать в железы. Если у тебя на ногах кандалы — далеко ли убежишь? У двери с решеткой поставили двух стрельцов сменных, внутрь ямы посменно же посылали двух ярыжек для пригляду. Через эту единственную дверь входила в крепь малая толика света и воздуха, через нее же выходила смердящая духота. На дно ямы накидали пихтовых лапок, на них вповалку спали узники. У двери отгородили рогожами отхожее место, поставили ушаты. Темень, вонь, духота и теснота. Кормили узников скудно, однако позволялось не ограниченно передавать им еду от родственников.
Илью в кандалы не заковали. Потому как сидеть ему в яме недолго, до выяснения.
Люди были к нему недоверчивы. Илейка догадался— его принимают за подосланного, поскольку он пришел сюда без наручников. Только один Ивашка, прозвищем Сорока, поверил ему.
— За что брошен? — спросил Илья.
— Бегал на Ангашинский мост. А как ловить стали — стрельца укокал. Как пить дать повесят.
— Бежать надо.
— А как?! Решетку дубову не открыть, да и не к чему. Проход по ступеням узок. Стрельцы сверху по темечку бердышом стукнут — и будь здоров. Если нору копать, то чем? Ногтями? А землю вынутую куда девать? Я уж думал, думал…
— Около меня держись.
У Илейки тоже надежд на лучшее нет. Скоро придет ответ из Лыскова, и закуют его в кандалы, препроводят в Москву. А там разговор короткий. Там заплечных дел мастера свою работу знают хорошо.
Но предаваться грусти не время. Стал Илейка помогать узникам: кому воды поднесет, кому совет даст, кого утешит. За больными стал присматривать, в томительно длинные ночи соузникам сказки рассказывать, бывальщины всякие. Заточники потянулись к нему, поверили. Очень хотелось узнать о Ивашке Шусте, но боялся навредить ему и молчал. А время шло.
3
Подьячий Тишка Семенов, не смотри, что мокроносый, а добился своего. Где рыл, где ныл, где ужом, где ножом — а дьяка Спирьку из воеводской избы вытурил. Теперь Спирька не у дел, день и ночь в кабаке — последнее пропивает. А Тишка у воеводы Побединского первый советник — дьяком стал. Всех и всякого знает, нашептывает воеводе — кого прижать, кого приласкать, кого за мошну потрясти. Это он, Тишка, дал совет собрать со всего уезда мужиков, по пяти от каждого десятка дворов, на укрепление Кузьмодемьянска. Пригнали стрельцы в город превеликое множество народа — дела на крепостных валах пошли ходко. Но только в первое время. Мужики думали — будет воевода их кормить-поить. А воевода повелел заказывать еду из дома. И сразу же строгости пошли. Сказал мужик слово против — в батоги его, пробыл дома лишний день — розги. А если побежишь да будешь пойман — сразу кандалы на ножки и в крепостной ров с киркой или ломом.
Тяжелее всех стало посадским людям. Сельскому мужику легче — его деревня кормит. А посадскому человеку где еду брать? И опять же обидно — в случае набега на город их первыми укокошат, весь, посад вне крепостных стен разбросан.
И потекли посадские люди на Ангашинскую гать, что в шестидесяти верстах от Кузьмодемьянска. Там, по слухам, Холки Косого ватага прироилась. А за посадскими потекли и городские. Да и как не побежишь, если у кабака, у каменной башни и у приказной избы палачи круглые сутки батогами и розгами работают.
Стали бежать семьями, бросать дома. Тогда дьяк Тишка дал воеводе еще совет:
— Ты, Иван Михайлыч, у всех посадских, кто убег, дома изломай, а бревнышки на крепость. Двойная выгода.
Так и сделали, а людишки все одно в нетях. В самом городе стали дома рушить, а худые которые — сжигать. Но нет страху — градские люди бросают дома, уходят на Ангашинский мост, хоть тресни.
Тишка снова совет дает:
— Аманатов надо брать, воевода. Заложников. И не простых мужиков, а сотников и десятников.
Вот это помогло лучше. Убегать стали меньше. Да и как побежишь, если ведомо — за это аманата сразу под розги либо в крепь, на хлеб и на воду.
Сегодня дьяку Тишке воевода повелел сделать отписку в казанский приказ о укреплении города.
Дьяк повыбросал из чернильницы дохлых мух, плеснул туда кипяточку, сыпанул молотой ореховой коры, размешал и, умокнув гусиное перо, начал гнать темнокоричневую строку по белому листу бумаги:
«…Яз Иван Михайлов Побединский воевода кузьмодемьянский Государю царю и Великому князю Алексею Михайловичи) челом бью. Служа и работая великому государю и слыша про приход воровских казаков, я ров округ города и острога выкопал пять сажен глубиною и семь сажен шириною. Через ров сделал подъемные мосты и колодезы, и тайники. Окромя того вкруг города и острога обламы новые сделал и всякие городовые крепости учинил, каких тут не бывало. А делал все градскими и уездными людьми, а також посацкими. Очищая городовые и острожские стены, дворы и лавки у многих людей отломал и на том месте выкопал ров. И были в Кузьмодемьянске воры, разных чинов люди, и дети их, и братья, и племенники, которые ушли в воровские казаки, я их домы и дворы и избы разломал и перевозил, которые годились, на то городское и острожное строение, на катки и на обламы. Да их же русских людей многих ставил на караул по городу и по острогу, и по улицам, и по перекресткам, а по иное время слушать по вестям. И всем людьми всяких чинов велел на карауле бессходно стоять от приходу воровских казачишков потому, что они, кузьмодемьянцы, и братья, и племенники, были в тое пору в воровских казаках более четырехсот человек. А стояли они, собрався с иными ворами в большом собранье, на Ангашинском мосту и хотели приходить под Кузьмодемьянск…»
В дверь постучались. Дьяк сунул перо за ухо, подошел к двери, толкнул ногой. Перед ним стоял молодой, смуглый и круглолицый человек в коротком суконном кафтане, в войлочной шляпе. По виду догадался — черемисин.
— Ты хто такой? Откуда?
— Я из деревни Мумары.
— Из которой? В уезде две Мумары.
— Из села Троицкого. Зовут меня Миронко — сотник. Где воевода?
— Пашто он тебе?
— Грамоту из Москвы принес.
— Дай.
Мирон подал грамоту. Дьяк прочел, почесал за ухом.
— Где воевода, говоришь? Либо на стене, либо в лесу, где бревна рубят, либо в каменоломне. Город, почитай, заново строим. Рупь дашь — помогу найти, — и ухмыльнулся.
— За рупь я и сам найду! — отрезал Мирон и пошел прочь.
Дьяк поглядел на него насмешливо, покачал головой.
4
Натерпелись братья в дороге, страшно вспомнить. Особенно тяжела была дорога до Мурома — шли без денег, без еды, без ночлегов. Спали в лесу: в деревнях прохожих инородцев пускать в дома боялись, попросить кусок хлеба именем Христа они не умели, да и кто подаст в нищих, полузаброшенных селениях? Питались ягодами, грибами, кореньями. Под Муромом, на Оке, сделали плот, по течению добрались до Нижнего Новгорода. От Нижнего по Волге опять же по течению приплыли домой.
Деревня встретила их тишиной. Почти все мужчины угнаны в Кузьмодемьянск, в заложники взяты, кроме Гришки, еще два десятника.
Наутро в кюс-ото собрались старики и женщины, дети — все, кто остался в деревне. Мирон и Левка начали читать грамоту. Мирон читал по-русски, Левка переводил.
— «От главы оружейного приказа Богдана Матвеевича Хитрово кузьмодемьянскому воеводе Ивану Михайлову Побединскому с товарищи. Пришли ко мне сотник Миронко Мумарин со братом и жалобились они на тебя, воевода, говорили про великие утеснения. Яз хочу напомнить тебе, воевода, указ Государя Великого, кой гласит: «Воеводам, будучи в уезде, к татарам, чювашам, к черемисам и всяким иноземцам держати ласку и привет, а для своей корысти ничем не жесточити. Насильства, продажи и убытков не чинить, посулов, поминков ни у ково, ни от чего не брать, чтобы оне, те инородцы, в уезде вашем измены не завели и никакого дурна не учинили». От себя я скажу тебе, воевода, что за поруху сего указа Государь велел строго спрашивать, а тебе самому надобно знать, что ныне времена настали беспокойные. Указываю тебе деревню Мумары не трогать, государевой милостью черемисских людей обнадеживать. Писано в Москве».
Гулом одобрения встретили мумарцы письмо боярина. Вперед вышел самый старый — десятник Яшкелда. Он сказал:
— Много лет я прожил на свете и не слышал, чтобы где-нибудь черемисам такую грамоту давали. Это великие слова, и завтра ты, Мирон, вези грамоту воеводе. Пусть он знает, что царь ему велел.
— Пусть кто-нибудь другой, — сказал Мирон, — я однако устал сильно, да и хлеб у меня не молочен.
— О хлебе не думай. Мы всем миром его обмолотим, крышу над твоим домом перекроем, огород твой уберем — за такую бумагу век благодарить будем.
— Ты наш глава, сотник, — сказал молодой десятник Толубейко. — Никто, кроме тебя, эту бумагу не повезет. Скоро время придет: много шкурок тебе подарим. Иди, отдыхай — мы твой хлеб молотить начнем.
Мирон качнул согласно головой и отпустил людей. Он любил оставаться в священной роще один — здесь хорошо думать. Шумят листвой вековые березы и дубы, качаются на ветру мутовки елей, теплый ветерок бабьего лета навевает воспоминания…
…Давно ли его отец — Федор Мумарин — был безземельным бобылем села Троицкого, жил в низком закопченном кудо, нанимался во всякие работы к богатым мужикам, к монахам, а то и к кузьмодемьянским горожанам. В детстве случалось голодать неделями, особенно тяжело было зимой. Потом отец принял русскую веру, Миронке тогда было тринадцать лет. Крестились в сельской церкви. Поп поглядел на широкоплечего подростка и оставил его при церкви служкой. Парнишка был старателен: пилил-колол дрова, топил печи, подметал двор, а во время церковной службы раздувал кадило, пономарил.
У попа Миронко выучился читать и писать, бойко говорил по-русски. Быть бы ему пономарем, но деревня позвала домой. Пришел государевый наряд: с каждых трех дворов послать одного человека на дальнюю ратную службу. Жребий пал на Миронка. В походы ходил и воевал Мумарин три года. Возвратился домой живым и невредимым. Отец болел, братья подросли, Мирон стал старшим в доме. И тут как раз деревне понадобился сотник. Старый сотник Яндушко умер, нового выбирали долго. Раньше на место главы ста дворов ставили мужика побогаче, и чтоб борода была больше. Теперь сотнику в волость ходить надо, грамоту знать надо, по-русски уметь говорить. И вышло, что окромя Миронка ставить в сотники некого.
И жить мужикам стало легче. Раньше как было: сдают мумарцы воск, мед, шкуры — ставит сотник зарубки на палке. Полгода проходит — снова сборщики приехали. А палку с зарубками сотник либо потерял, либо перепутал. Ведь на мед, на воск, на шкурки — разные палки. Да и что палками сборщикам докажешь? Приходится платить ясак второй раз. Да и кто знает, каки в волость приказы пришли — сборщики берут когда хотят, что хотят. При Миронке порядок пошел. Все, кто уплатил ясак, в бумагу вписаны, сборщики знак в бумаге ставят — второй раз уж не придут. С волостными писарями Мирон разговаривает смело, новые указы, наказы и приказы сам читает. Все знают — сотник правду любит, смел и честен. И всем миром построили Мирону избу, братьев десятниками выбрали. Ну а теперь, когда сходили Мумарины в Москву, тут уж совсем первыми людьми стали.
На следующее утро Миронко поехал в Кузьмодемьянск. Оседлал коня, завернул грамоту в платок, положил в котомку. День хоть и осенний, но выдался погожим. Грязь на дорогах подсохла, лес нарядный, багряный, солнце светит. Едет Мирон по лесной дороге, песню поет. Про что эта песня? Про то, что был Миронко бобыль, а теперь едет к воеводе с письмом от русского царя. И сказано в письме, чтобы черемис не обижать, землю не отбирать, ясак брать честно.
Потом другая песня пошла. Идет Мирону двадцать пятое лето, а любимой все нет у него. А почему нету? Не выросла, наверно, такая девка, к какой бы сразу сердце прикипело. В деревне девок много, но все не пара молодому сотнику. Робки, глуповаты, в саже от котлов измазаны. Разве таких девок он видел в Троицком селе, в городах, где воевал? Ладно, время есть еще, подождем, — пел Миронко. Так вот с песней подъехал к Кузьмодемьянску. Подъехал и удивился. Две деревянные башни головных ворот были нарушены. Теперь возведены из камня, с черными дырами — бойницами, с тесовыми шатрами. Старые ворота сброшены, вместо них плотники рубят дубовые. Тешут брусья толстенные, доски в ладонь толщиной. Одно полотно ворот уже навешено на кованые железные петли, обито железными полосами. Другое почти готово. Около стен народу великое множество, будто в лесу на муравейной куче: копошатся бабы, снуют по склону, копают крепостной ров, носят землю на валы. Мужики чинят стены, ставят на них новые обламы — брустверы, просекают в них бойницы. Поглядел Миронко налево — испугался совсем: в посаде раскатывают чью-то избу, бревна носят на стены. С коня пришлось сойти, вести его в поводу. В воротах четверо стрельцов. Один беззлобно спросил:
— Ты куда, немаканный?
— Язык прикуси! — крикнул в ответ Миронко и вытянул из-под рубахи медный крестик. — Я сотник, еду к воеводе, грамоту из Москвы несу.
— Неси, коли найдешь. Он не Хрипунов, дома не сидит. И другим не дает.
— Так давит на грацких людев — стон округ стоит, — добавил низкорослый стрелец, уступая Мирону дорогу…
Миронко пошел вдоль крепостной стены. Казалось, весь город вышел на стройку. Стены крепости преображались, но улицы были похожи на место, где только что прошла конница хана Батыя. То тут, то там виднелись разрушенные дома, пепелища, где бродили грязные, оборванные женщины и дети, рылись в мусоре и золе, выискивая съестное. Сырой осенний ветер метал по улицам настенный мох, тучи золы и пыли. В одном месте, где стена уже была устроена, Мирон увидел женщину с грудным ребенком. Она сидела под куском рогожи, натянутым меж стеной и вбитым в землю колом. Ребенок не плакал, он тихо скулил, будто щенок, тыкался губами в отвислый сосок груди. Женщина безучастно глядела на бегущие темные тучи и молчала. Мирон остановился около нее, но она словно не заметила его. Он понял, что женщина голодна: впалые щеки ее посерели, губы окинулись синевой. Он торопливо вынул из котомки караваец хлеба, разломил его, подал.
— Испить бы… — прошептала она и взяла хлеб. Мирон бросил повод коня, схватил на пепелище пустое ведро, кинулся к колодцу. Она жадно, крупными глотками выпила полный ковш, начала есть хлеб.
— Голод в городе али как? — спросил Мирон, когда женщина съела краюху. Она покачала головой, ответила:
— Новый воевода дом наш порушил, а я вот мужа жду.
— Где муж?
— В казаки убег. Говорят, к Стеньке Разину. У всех беглых воевода домы разметал, бревна на крепость вынес, а развалины пожег.
— Дальше-то как жить думаешь?
— С грудным дитем, больная, куда я пойду. Умирать будем.
Мирону от чужой беды больнее, чем от своей. Особенно он жалел детей. Женщина, как будто угадав его мысли, простонала:
— Сына жалко. Только на свет появился.
— На коне ездить можешь? — спросил Мирон, подумав что-то.
— Езживала. Мой-то ямщиком был…
— Садись в седло, беги в мою деревню. Тут недалеко. Мумары называется.
— Где это?
— Село Троицкое знаешь? От него пять верст. Там найдешь Левку — брата. Пусть тебя приютит, а сам ко мне едет. Не мешкая.
В воротах, на выезде, стрелец глянул на женщину:
— На погост везешь, сотник?
— Жену разыскал, домой посылаю, — соврал Мирон и проводил всадницу за ворота. — Поводья зря не тяни— конь сам дорогу домой знает.
Возвратившись в крепость, начал искать воеводу. И раскаялся сотник, что не дал дьяку взятки — воевода как в воду канул.
…Но вот радость — за стеной услышал он черемисский говор, по голосам узнал своих односельчан. Быстро пролез в пролом в стене. Черемисы копали ров. Миронко не утерпел, прочитал мужикам грамоту из Москвы.
— Царевым именем нас согнал сюда воевода! — закричали люди. — Мучат нас тут, голодом морят, бьют. А царь совсем другое пишет.
— Знай, Миронко, — твоего брата Гришку чуть батогами не забили до смерти, в тюрьме сейчас больной лежит. Вот какой шайтан Побединский.
— Домой, мужики, пора! У меня овес не скошен, хлеб молотить надо!
— Домо-ой!
На шум стали сбегаться плотники со стен, с мостов, и скоро около Мирона собралась большая толпа. Пришлось прочитать грамоту еще раз — и по-русски, и по-черемисски.
Мирон объяснил, что во всем виноват новый воевода, при Хрипунове совсем другие порядки были, потому как он царского указу держался. В тюрьму сажал только пьяниц, батогами людей били редко. Если на работу мужиков звали, то кормили и деньги платили. А этот сколько людей загубил, сколько домов изломал и сжег, сколько детей осиротил по своей злобе.
— Домо-ой уходим, домой! — орала толпа. Все ринулись на крепостной вал. Но вдруг крики стихли, людская волна откатилась вниз, на дно рва. На валу появился воевода.
Он стоял широко расставив ноги, правую руку держал на эфесе сабли. Левую опустил вниз, указал на Мирона.
— Сотник, поднимись! Мне донесли, што у тебя грамота царская. Где она?
Мирон встал против воеводы смело, вынул из-за пазухи кафтана грамоту. Побединский вырвал ее у Мирона, начал медленно читать. Толпа молча ждала. Было тихо.
Воевода читал долго. Наконец, он сложил лист вчетверо, поднял над головой:
— Вас тут обманули, мужики! Сия грамота не от царя, а от боярина Хитрово. Он нам не указ, он голова оружейной палаты, а мы ходим под казанским приказом. Тот боярин Хитрово напоминает нам царский указ об инородцах. Знайте, люди, указ тот был подписан двадцать пять лет тому, а ныне, после него, было много иных указов. Но царско слово — есть царско слово, когда бы оно ни сказано, и я это слово не нарушил. Тут, — воевода ткнул пальцем в бумагу, — сказано: «Инородцев для своей корысти ничем не жесточити». Но кто скажет, что корысти для я взял хоть одну полушку? Идите, глядите: и воеводская казна пуста, и моя осо-бинная не богаче. Вот она! — Воевода вытянул из кармана кошелек, растянул горло и тряхнул. На землю высыпались два рублевика и пяток гривен. — Далее сказано: «Посулов, поминков ни у ково, ни от чево не имать». Ежли я от кого, окромя налогов, податей, чего взял для себя, пусть бросит в меня каменьями — не обижусь. В конце указа государь наш сказал: «Инородцев от воровства унимать, чтобы оне в уезде вашем измены не завели, никакого дурна не чинили». Сие также мною сполнялось и будет сполняться. Я жестоко наказал всех, кто ушел к ворам, еще жесточе буду карать за измену. А не вы ли только что кричали: «Домой»? Это ли не измена, когда не седни-завтра на город придет воровская рать? Это ли не дурно, когда вот этот человек пришел прельщать вас и возмущать?! И вы собрались супротив меня, супротив царя? Знай, сотник, бумажке сей — грош цена!
Воевода развел руки, бумага треснула, и два рваных листа, кружась, полетели на землю.
У Мирона потемнело в глазах, кровь горячей волной хлынула в лицо. Он раскинул руки в сторону, присел и с разбега ударил воеводу головой в подбородок. Воевода охнул, упал на сырую глину. Прежде чем стрельцы набросились на Мирона, он успел поднять с земли разорванную грамоту и сунуть за пазуху. Его скрутили веревками, поставили перед Побединским. У воеводы из правого уголка рта на бороду текла темная струйка крови. Вытирая ее ребром ладони, воевода бросил:
— В батоги! Потом в цепи!
5
Очнулся Мирон от дождя. Дунул ветер, бросил на лицо стайку холодных капель. Открылись глаза. Над Мироном низкое облачное небо, порывистый ветер. Нестерпимо болит тело. Его куда-то несут. Носилки сооружены из двух шестов и рогожи. На ногах чувствовалась тяжесть, кандалы. Вспомнил — его били батогами, били до полусмерти. Теперь несут в заточенье.
Высокий жилистый мужик, шедший впереди, спросил:
— Куда его? В стару крепь али в нову?
— Старая набита до отказа. Понесем в яму.
Показался частокол из заостренных бревен, ворота.
Два стрельца открыли дубовую калитку. Равнодушно глянули на распухшее лицо узника. Около глиняного холма еще два стрельца и щель. В нее по земляным ступенькам мужики спустили Мирона, стрельцы, натужась, потянули веревку, решетка со скрипом поднялась. В лицо ударило вонью. Мужики, шагая через распростертые на подстилке тела, пронесли Мирона в конец ямы, повернули носилки, вытряхнули тело.
От удара и боли Мирон снова потерял сознание.
Очнулся ночью. Во рту жесткая сухота рвала кожу языка, глотку, десна. Кружилась голова. Хотел крикнуть: «Пить», но изо рта вырвался хрип, в горле заболело, начался удушающий кашель. Кто-то из темноты сунул в руки ковш. Вода была вонючей, теплой, но кашель унялся, во рту полегчало. Миром с трудом поднялся, сел. Протянул ковшик. Его кто-то принял, опустил в ушат. Потом сел рядом, тихо спросил:
— Били?
— Сто батогов, — ответил Мирон сипло. — Думал, не оживу.
— В бегах пойман?
— Нет. За грамоту из Москвы. — При этих словах Мирон испуганно сунул руку под рубаху — грамота была там.
— О чем грамота?
— Память отбили. Не помню.
— Ну-ну. Скрытничай, давай, калена вошь.
— Верно говорю. Голова кружится, прости.
Человек ничего не сказал, укрыл Мирона своим кафтаном, прилег рядом.
Утром человек сунул ему в руку ломоть хлеба:
— Может, помочь чем?
— Гришку Мумарина крикни. Брат мой, тоже батогами бит.
Человек поднялся, крикнул:
— Гришка Мумарин тут?
— Нету, — ответили из угла. — Неделю тому умре. Печенки ему отбили.
— Ну, воевода, — Мирон скрипнул зубами. — Дай бог вырваться!
Человек упал рядом, горячо шепнул на ухо:
— Молодец, калена вошь. Я тоже так думаю.
— И тебя воевода под батоги? — спросил Мирон.
— Меня под батоги класть не будут. Меня сразу на плаху.
— За што так?
— У меня тоже память худая. Забыл, калена вошь.
— Ты не обижайся. Вчера я тебя и в лицо не видел.
— Я не в обиде. Народишко тут всякий, и впрямь остерегаться надо. Одначе без веры друг другу, без братства отсюда не вырваться.
— А ты бежать хочешь?
— Шибко надо. Но одному-то как?
— Меня с собой бери. Признаюсь тебе — я воеводе кровь пустил мало-мало, рыло разбил. Меня он просто так не выпустит. Бери!
— Как зовут тебя?
— Миронко. Сотник я из черемисской деревни Мумары.
— Вот как! Это хорошо. Тут черемис много. Тебя, я мыслю, они слушать будут. А меня зовут Илейка. Я тоже откроюсь тебе: шел от Степана Разина. Письмо его черным людям по земле носил. Зовет он, Стенька, всех черных людей на бояр, на воевод, чтобы их с нашей земли вывести.
— Ты верно сказал — за это плаха. Ну, а как вырваться отсюда, думал?
— Все дни и ночи голову ломаю. Хоть бы ножик какой непутящий был. Пальцем много не наскребешь.
— Ко мне брат приехать должен. Младший. Он хитрый. Может, пошлет чего-нибудь, как узнает, что сюда я попал.
— Помолчи пока. А то ярыжки к нам прислушиваться стали.
После полудня вдруг заскрипел наружный блок, над входом медленно поднялась дверная решетка. Послышалась брань, и в щель по ступеням, гремя цепями, свалился новый узник. Он быстро вскочил на ноги, крикнул вверх, стрельцам:
— Ну, псы междудворные! Я еще с вами встречусь. Будете, водохлебы, помнить Ивашку Шуста!
Перешагивая через тела, двинулся в дальний край ямы. Около Мирона споткнулся за выставленную Илейкой ногу, бранясь, упал:
— Не баловай, стерво! А то ноги вырву — палки воткну.
Илейка ухватил его за руку, притянул к себе, сказал тихо:
— Не бранись, казачишко. Надо погуторить.
— Ты, я чую, с Дона? — Шуст прилег рядом. — По выговору узнал.
— А ты, верно, с Хопра?
— Угадал. Давно ли тут?
— Поклон тебе от Стеньки.
— Любо. Давай погуторим.
— До ночи затаись. А то кабы не усекли ярыги. Ночью они дремлют.
Вечером Илейка уселся рядом с ярыгами, начал сказку сказывать. Ярыги и рады. В духоте да в темноте сидеть им томно.
6
Узники, брякая железами, сгрудились около сказочника. Илейка, придвинув ближе коптилку, начал:
— На море-океяне, на острове Буяне есть бык печеный, в одном боку нож точеный, в другом — чеснок толченый. Знай режь да вволю ешь. Не хошь про такую? Слюни донимают? Тогда другую расскажу. Ехал плотник с тяжелым возом, а навстречу ему приказчик — на барской тройке. «Эй, холоп, калена вошь, вороти с дороги!» — «Нет, приказчик, ты вороти. Я с возом, а ты порожний».
А приказчик тот нравный был. Барин, вишь, редко в эту вотчину заглядывал, он, приказчик, — заместо барина. Ему что не жить? Калачи пряниками заедает. Девок и баб щупает. Мужичков на конюшне розгами сечет. Известно, который из грязи да в князи — тот поболее других лютует. «Ах ты, лапотник, мне перечить вздумал! А ну, ямщик, сваливай его воз с дороги да всыпь ему хорошенько, чтоб знал, как первейшему барскому помощнику перечить!»
А дело было по осени. Стал ямщик мужицкий воз с дороги сваливать, да за своей упряжкой недоглядел. Тоже в грязи оказалась. Тонуть все стали.
А в ту пору господь-бог все это с небушка приметил. Позвал ангелов: «Чего недоглядываете? — упрекает их. — Видите, две души сразу с того света к нам собираются. Разберитесь, которого куда».
Ну, ладно. Слетел ангел на землю, а тут, у дороги, уже черт отирается. Тоже смекает, которого к себе брать.
Стали они с ангелом советоваться. «Мужичишке, конечно, в первый черед на тот свет идти. Одни глаза да руки мосластые. Его, сердягу, в рай бы забрать. Пущай в кущах небесных отдыхает. Но, опять же, грехов за ним много. Жену, детишков забижал, табак нюхал, черными словами ругался, а бога из-за работушки своей и совсем позабыл. Нельзя такого пред светлые божеские очи». — : «Правильные ты слова говоришь, — соглашается сатана. — Нам его к себе брать. Только сам рассуди: воеводскую дань сей плотник не уплатил, с монастырским оброком не расчелся, солевой налог еще с того года за ним числится. Да еще мостовые, дорожные пошлины на шее висят. Опять же работы плотницкой за ним осталось — по самые ноздри. Хоть в деревеньке своей, хоть на барском подворье. Нет, нельзя этого мастерового на тот свет брать, пущай еще потрудится да с налогами разочтется». — «А как насчет приказчика смекаешь?»— спрашивает ангел. — «А этого, пожалуй, я с собой возьму, — отвечает сатана. — Делов не больно много за ним осталось. Которых мужиков на конюшню доставили, их и без него досекут. А баб шшупать и другой кто омогет. Не больно хитро дело. Да он и эту работу скоро справлять не заможет — зажирел, ровно боров».
Хороша ли моя сказочка, колоднички?
— Люба! Давай еще которую!
Заплетаются сказочные кружева час, другой. Убаюкивает сказка узников, а еще более ярыжек. Сначала один захрапел сидючи, потом другой. Изгорела, потухла масляная коптилка. Илюшка осторожно лег рядом с Ивашкой, Мирон укрыл их головы кафтаном, говорите сколь надобно, не услышит никто.
— Сидел я чуть не месяц в старой крепи, — зашептал Ивашка, — и оттоль убегти трудно. В железы там хоть и не куют, но зато у первых дверей стража, в сенях стража, во дворе стража, у ворот тошнее того. А попал я туда за то, что увел на Ангашинскую гать почитай всю Ямскую слободу. Там теперя бегунов около тыщи, все прихода Стеньки ждут. Ватага растет, как опара на дрожжах, со всех концов собираются люди. Удумал я прийти в Кузьму за конем. У воеводы на конюшне жеребец отменный был — люблю я его пуще девок. А шельма воевода знал об этом, ну меня в конюшне и сцапали.
— Ты о деле тайном гутарь, — заметил Илья. — О коне и явно говорить можно.
— Ладно. Друзей у меня в городе полным-полно, а середь их кузнец Мишка, сын Андреев. Он хоть и водохлеб, но хитер. И по крепи ходит вольно — ему воевода велел узников в железы ковать. Мишка такой совет дал> пусть-де ваш Ивашка буйствовать начнет, его непременно прикажут в железы заковать и бросить в эту яму. А те железы я накладывать буду. Так оно и случилось. Я трем ярыжкам рожи расквасил, двери изломал — меня сразу к Мишке. Наложил он железы и на ноги, и на руки — и сюда. А теперь, пошшупай, и с рук, и с ног железы вольно снимаются и послужат нам для копания. Глина тут мягкая, мы за две-три ночи норку выскребем — и поминай, как звали.
— А землю куда девать?
— И об этом подумано. Ушаты из нужника кто выносит?
— Я. — Илейка сплюнул. — Поскольку не закованный.
— Будем глину в дерьмо добавлять…
— А ярыги? Заметят, поди.
— Мне обещано водки сюда передать. Споим. Они на даровое падки.
— Хитро придумано.
— Я трижды из крепей бегивал. Неужто из ямы не убежим? У тебя тут верные люди есть?
— Миронко согласен к бегу и еще один.
— Хватит. Миронко, кажись, черемисин?
— Он из Мумар.
— Тут более половины из черемисы. Пусть по вечерам песни свои поют, а ты сказки сказывай. С будущей ночи начнем.
Ямщики Шуста не подвели. Через Мишку-кузнеца передали пять штофов водки. Начал питье Миронко. Угостил своих земляков, потом песню завел. Ярыги унюхали хмельное, стали ерепениться. Миронко и ярыгам не пожалел. А как попал им хмель в голову — пошло. И песни стали вместе петь, и уснули как убитые. Ивашка снял железки, начал вести подкоп. Дело пошло ходко. Глина легко поддавалась железным скребкам, Мирон и Илья насыпали ее в портки и шли за рогожи вроде по нужде. Наполненные ушаты Илья выносил во двор. Стрельцы ничего не заметили — дело обычное. За первую ночь выскребли нору аршина на три. На день отверстие закидали подстилкой, Шуст лег на пихтовые лапки и после трудной ночи уснул. Довольные делом, хотели поспать и Миронко с Илейкой, но не пришлось. В яму посадили еще двоих беглецов — это были подростки из Мумар. Они передали Мирону хлеб, холодное вареное мясо. Сказали, что Левка в Кузьмодемьянске, и еще сказали, что дьяк Тишка Семенов собирается быть в яме, хочет отнять у Мирона грамоту из Москвы. Пришлось закопать ее под подстилкой.
Упреждение пришло вовремя. Появился подъячий, обшарил Мирона с ног до головы, ушел ни с чем. И тогда Илейка спросил:
— Может, хоть теперь скажешь, что это за грамота?
Мирон помнил ее наизусть, пересказал.
Услышав имя Хитрово, Илейка насторожился. Сразу вспомнились Аленка, Савва. Осторожно спросил:
— Ты у боярина служил али как? Пошто он так добр к тебе?
Миронко хотел было сказать про шкурки, про мед, но вовремя остановился. Ответил туманно:
— В Москве правду искал. Во двор к боярину попал случайно.
— А попа Савву не видел там?
— Мне поп зачем? Мне грамоту надо было достать.
— Чем боярина задобрил?
— Два мешка шкурок дал, меду дал.
— Напрасно тратился, — мрачно заметил Илья. — Бояр шкурками и медом не умаслишь. На них с дубьем надо.
Нору выскребли за пять ночей. Первым на волю вылез Ивашка Шуст, за ним Сорока, последним вышел Илья…
«…А в Танбове указал Великий государь на своей государевой службе быть по-прежнему думному дворянину Якову Тимофеевичю Хитрово. А из Москвы послать думному воеводе восем тыщ рублев, взяв их из монастырского приказу, и велеть ис той денежной казны давать государево жалование танбовским и козловским полкам. Рейторам 1-й статьи по 5 рублев, 2-й статьи по 4 рубли, а пешим людем всем по 2 рубли».