Есть на Волге утёс... — страница 1 из 3

Лев КассильЕсть на Волге утёс…


ЛЕВ КАССИЛЬ

Рисунки
П. АЛЯКРИНСКОГО



Мало кто помнил в городе, где и как потерял свой голос Леонтий Архипкин, по прозвищу Граммофон. А еще меньше было тех, кто слышал когда-нибудь и помнил этот голос. Уже сорок лет Леонтий Архипкин говорил сиплым и шероховатым шопотом, беспрестанно отхаркиваясь и страшно курлыкая, словно граммофон, у которого кончилась пластинка, но сбившаяся игла еще царапает круг, мотаясь из стороны в сторону. Однако заволжские старики уверяли, что было время, когда голос Леонтия Архипкина гремел по всей Волге, на Среднем и Нижнем плёсе, от Нижнего до Астрахани. Не Граммофоном, а Громобоем звали тогда Архипкина — такой грозный и непомерный был у него бас.

Он пел на пароходах и пристанях, в береговых трактирах и чайных старые волжские песни. Рассказывали, что голос у него был так огромен и широк, что когда забирался он ввысь, то люди невольно вставали на цыпочки, словно дотянуться до чего-то хотели, а когда уходил Громобой на самый нутряной басовый низ, то казалось, что не сам он поет, а земля под ним загудела, и слушатели приседали, клонились, словно хотели припасть ухом к береговому песку. Ходил рассказ, как однажды на пароходе «Фельдмаршал Суворов» на подходе к Саратову разладился гудок, а двухтрубный «Суворов» знаменит был как самый голосистый пароход на Волге. Случилось плыть в тот раз на «Суворове» Громобою. Он уже спел все свои песни и, опрокинув в неутомимое горло полбутылки водки, прикорнул на корме под пожарной кошмой, на бухте каната. И будто бы капитан приказал разбудить его, пригласил на мостик и стал просить:

— Будь добрым, как к Саратову подваливать будем, погуди, сделай милость! Не пристало «Суворову» молчком подходить!

И, говорят, Громобой потребовал еще полбутылки, освежился немножко и, когда входил «Суворов» через прорану к саратовским пристаням, велел для виду пустить пар через свисток, а сам, опершись обеими руками о медные поручни мостика, дал подходный… Вот какие рассказы ходили про Леонтия Архипкина.

Певал Громобой «Из-за острова на стрежень…», «Меж крутых бережков…», «Жигули», но лучше не было у него песни, чем «Есть на Волге утес…» Его заслушивались на корме палубные пассажиры, слушала с балкона «чистая» публика из первого класса. А он, кончив песню, ртом ловил сыпавшиеся сверху гривенники и, неизвестно куда девая их, щелкал языком, будто глотая, тотчас запевал новую. Пел он и за проезд и за водку, пел и просто так, для души, если просил народ — пристанские, водоливы, плотогоны, бакенщики, слушатели хотя и бесплатные, но дорого ценившие песню.


Его заслушивались на корме палубные пассажиры…

— Ох, зевластый ты! — говорили Громобою. — Дивное чудо голос у тебя! Учиться бы тебе, Леонтий, так бы в самом императорском театре оперу пел. А то пропадешь ты тут ни за тюн-ти-люли, даром.

Купцы, слушая Громобоя за стерляжьей ухой и икоркой, не раз обещали определить Леонтия в ученье. Пароходчик Хребтюков однажды взял даже его с собой в Москву.

Леонтий вернулся через полгода, страшный, помятый весь и потемневший, словно утопленник, вытащенный из-под плиц парохода. Он появился на берегу запухший и молчаливый. А когда заговорил — ахнули все: сгинул голос Громобоя! Только жалкое сипенье вырывалось из перекошенного рта… И не знаю кто, но прозвали тогда Леонтия очень обидно: «Граммофон». Был Громобой, стал Граммофон!

Давно уже забыли в городе, откуда пошло это прозвище. Так и жил Граммофон, безголосый, хрипатый. Он спился, оборвался, пропадал где-то и снова показывался на берегу. Летом он появлялся в городском саду, продавал мороженое. Он стоял у входа, огромный, широконогий, в просторной толстовке, закинув тяжелую кудлатую голову в рыбацкой соломенной шляпе.

— А ну вот хватай, налетай! — надсадно хрипел он. — Разбирай последнее, пойду, шабаш! Мороженое с Северного полюса для освежения голоса! Сам Папанин брал, спасибо сказал!

Бурыми ручищами отбивал он дробь на фанерной крышке своего короба, где были нарисованы белый медведь, грызущий ледяную гору, и северное сияние с выгнутой надписью: «Свежее сливочное».

— Граммофон, дай за восемьдесят! — осаждали его ребята.

И когда, облизывая замлевшие губы, брали они порцию, стиснутую между двух сухих, ломких вафель, он шептал им:

— Помногу-то разом не глотай, а то горло заболит, будешь вот, как я…

— Граммофон, а ты разве от мороженого так? — спрашивали ребятишки.

— От мороженого, детки, от мороженого да еще от крем-бруле.

К нему все давно привыкли в городе, как привыкли к старой каланче на Колхозной площади, к гудкам лесопилок, к вечернему гулянью на Расходиловке. Считали его придурковатым, чудаком. Так он и жил, никем уже особо не примечаемый, безголосый и почти безыменный, потому что не многие в городе помнили его настоящее имя…

Весной этого года в прибрежном городском саду шла спевка хора из Заволжанского дома пионеров. Репетировали на эстраде летнего театра, похожей на совок. Остывали нагретые за день скамьи, потянуло прохладой. В аллеях и за деревьями уже темнело, на Волге свежими весенними голосами кричали пароходы. От ребят пахло гвоздичным маслом или обыкновенным керосином: одолела мошкара — приходилось мазаться. Среди пустующих рядов скамеек сидели пролезшие сюда ребята из школьного кружка юных техников: Гора Климцов, толстогубый, пятнистый от неровного загара и купанья, и Витя Шугалов, его худенький очкастый насупленный и молчаливый товарищ. Они сидели и насмешничали промеж себя. Они тоже кое-что подготовили к смотру ребячьего искусства. И не какие-нибудь там песни, пляски, детский крик, а радиоприемник особой конструкции: берущий Москву и заграничные станции. Они были убеждены, что настоящее дело только у них, а не у этих пташек певчих…

— А, «профессора» явились!.. — шипели на них со сцены.

— Цыц, заглохни! — грозил Климцов — Подумаешь, какой хор имени Пятницкого! «Не тяни кота за хвост»!

— Вот что, друзья, — сказала, высовываясь из-за рояля, учительница Клавдия Петровна, — или чтоб вас не слышно было, или я вас погоню отсюда.

«Профессора» смутились: они не заметили Клавдию Петровну. Торжественно поклялись они, что будут тихи и даже дышать станут только в себя…

Репетиция продолжалась. Пели ребята хорошо, звонкие голоса их, как стая воробьев, вдруг, по одному движению Клавдии Петровны, разом взлетали и исчезали замирая. Даже «профессора» забыли о том, что пришли позлить певцов, и заслушались сами. Вдруг они почуяли за собой чье-то свистящее дыхание. Друзья оглянулись.

— Гляди-ка: Граммофон прибыл! Нашим певунам горло мороженым прочищать.

Но Граммофон на этот раз был хотя и не совсем трезв, но очень серьезен. Осторожно, чтобы не зашуметь, он поставил на скамью свой голубой короб. Он слушал, потупившись, легонько мыча про себя, раскачиваясь в лад с песней. Один раз он чуть было не захлопал, но во-время спохватился, смущенно закурлыкал и, достав бумажку и табак полукрупку, стал свертывать. Как раз в эту минуту хор запел «Есть на Волге утес…» Пальцы Граммофона вдруг онемели, точно разучились скручивать, табак просыпался, но Граммофон не заметил этого. Он встал, мохнатый, большепалый, как медведь на коробе. Он поднялся, плавно качая руками, в одной была недокрученная цыгарка, в другой — кисет. Ребята в хоре заметили его. Первые голоса, самые непоседливые и пискливые, зафыркали и стали подталкивать соседей. Вот уже и вторые голоса, басовитые старшеклассники и густоголосые девочки альты, все смотрели на Граммофона. И так как смотреть на него было, конечно, интересней и новей, чем на обычную руководительницу, то ребята сперва посмеивались, а потом незаметно подчинились Граммофону, стали слушаться его движений и запели совсем не так, как требовала Клавдия Петровна.

— Что такое? В чем дело? Это опять…

Учительница повернулась к скамьям, чтобы распечь наших юных техников, но увидела Граммофона. Старик смутился и сел, суя в рот пустую цыгарку.

— Гражданин, я вас очень прошу не мешать нам. Стыдно! Взрослый человек. Что? Не слышу.

— Он громче не может, — зашептали ребята.

— Почему не может?

— Он, когда маленький был, мороженым простудился.

— Чепуха какая!

Но тут Граммофон сам подошел к сцене. Высокая эстрада была ему по грудь.

— Извините, если попрепятствовал, — засипел он, — только песня эта очень мне известная, я лично ее очень сильно принимаю на сердце… И, если позволите, имею замечание.

— Ну, ну? — снисходительно и терпеливо сказала Клавдия Петровна.

— Вот второе колено надо не так. Песня эта волжская, старинная, хоть, говорят, слова в ней и письменного сочинения. Но музыку теперь неверно поют, не по-волжски оборот дают. Тут, где «на вершине его не растет ничего» поется, надо вот чуток голосом скинуть.

Граммофон пытался что-то пропеть, но захрипел, лицо его налилось, он беспомощно махнул рукой.

— Не имею ныне чем показать, не могу давать примеру… А бывало, поверите ли, товарищ руководительница, — можете стариков, которые есть еще живы, спросить, — никто так этот «Утес» не исполнял!

— Ну, хорошо все это, — недоверчиво глядя на него, проговорила учительница, — вы пели по-своему, а нам уж не мешайте по-нашему. Так и условимся.

— Это Граммофон. Он всегда какой-то чудной, — сказала одна из девочек.

— Да, Граммофон! — И старик выпрямился. — Так и умру Граммофоном. А вот почему, спрашивается, Граммофон? Было время — Громобоем звали. Вам хорошо, вас учат всему, вы ноты знаете, а я вот… Меня за это самое «Есть на Волге утес» купец Хребтюков Максим Евграфович в Питер возил. Обещал в консерваторию определить. У меня голос был на всеобщее изумление. Я такую низину мог брать, что в Самаре бывало пою, а люди удивляются: «Неужто еще ниже возьмешь? Этак до самой Астрахани спустишься». Верьте не верьте — правда. Но только что из этого получилось? Застряли мы в Москве. Купцы, рестораны… А хозяин меня возит, хвастается мной. Вот, мол, бурлака привез, неслыханный голос и